Посвящается Малу, которая не ездит на велосипеде… пока что
Благодарности
Скотт Мойерс, мой агент в «Уайли», какое-то время тому назад заметил, что было бы неплохо собрать книгу, основу которой составляли бы мои велосипедные прогулки по разным городам мира. Он ссылался на В. Г. Зебальда 1, а точнее на его книгу «Кольца Сатурна», в которой беспорядочные блуждания по английской глубинке служили средством сцепления воедино множества мыслей, рассуждений и коротких историй. Я и в мыслях не имею сравняться с Зебальдом как писатель, но установка планки на такой высоте заставила меня тянуться изо всех сил. Я ответил Скотту упоминанием «Тропической истины», рассказа о годах развития тропикалии в Бразилии, вышедшего из-под пера Каэтану Велозу. В этой книге он использует свои воспоминания о тех временах как затравку для обсуждения самых разных событий и вопросов. Обе книги изрядно отклоняются от основной темы, что ничуть не мешает (по крайней мере, в этих двух случаях) общему повествованию. Мне было ясно, что подобная форма способна принести свои плоды.
Хотя я десятилетиями вел дневники, в которых отмечал наблюдения, сделанные во время путешествий и гастролей, ускорить процесс их перемещения в онлайн помогла Даниэлла Спенсер из моей студии. Блоги — вот как это называется. Я все еще ищу свою тропинку в блогосферу: я быстро понял, что не хочу вести ни эксклюзивный метаблог (серии ссылок на интересные ресурсы, увиденные или прочитанные в Интернете), ни персональный дневник — не считаю свою жизнь чем-то выдающейся или даже сильно примечательной. Тем не менее я решил, что дневник/блог — отличный способ постараться выразить словами и упорядочить мысли, чувства и идеи, многие из которых приходили мне на ум во время путешествий, что в моем случае означает велопрогулки по самым разным городам. Блог содержит ссылки, фотографии, видео и аудио-файлы, все то, чем можно проиллюстрировать заметки, сделать их интереснее. Надеюсь, мои цифровые читатели в итоге увидят все это.
Благодарю редакторов, Пола Словака и Уолтера Донохью, за их замечания и комментарии: мы все поняли, что блог — еще не книга. Благодарю мою подругу Синди за критику и за то, что сопровождала меня во время некоторых из описанных в книге поездок. И еще: спасибо Эмме и Тому, моим родителям, подарившим мне мой первый велосипед.
Введение
Велосипед — самое популярное в мире средство передвижения.
Велосипед стал для меня основным способом перемещения по Нью-Йорку где-то в начале 80-х. После первых осторожных проб я сразу же загорелся вело-энтузиазмом — хотя Нью-Йорк не самый подходящий для этого город. Мною овладели бодрость и чувство свободы. Тогда у меня был старенький трехскоростной велик, оставшийся от прошедшего в пригороде Балтимора детства, — а для Нью-Йорка, в сущности, большего и не нужно. В те годы моя жизнь почти целиком протекала внутри Манхэттена — в Ист-Виллидж и Сохо, — и вскоре мне стало ясно, что велосипед дает возможность носиться по делам в рабочее время, а вечерами посещать клубы, выставки или ночные заведения: наличие двухколесного средства передвижения избавляло от необходимости то и дело искать такси или ближайшую станцию подземки. Знаю, ночные клубы и велосипеды не очень-то легко увязываются в общественном сознании. Но в Нью-Йорке столько всего интересного можно увидеть и услышать — а я обнаружил, что, когда требуется быстро перебраться из одной точки вечернего города в другую, на велосипед вполне можно положиться. Вот я и стал велосипедистом, несмотря на то что двухколесный конь несколько снижал мой статус в глазах окружающих, к тому же вечно ахавших, что я ни за грош подвергаю себя такой опасности: в те годы мало кто ездил по городу на велосипеде. Автомобилисты еще не привыкли делить улицы с подобными мне, а потому подрезали нас или прижимали к припаркованным на обочинах машинам даже чаще, чем теперь. Будь я тогда постарше, я бы оценил езду на велике как удобный способ поддерживать физическую форму, но поначалу мне это и в голову не приходило. Мне просто нравилось кататься по грязным улицам, с выбоинами и трещинами в асфальте.
К концу 80-х я открыл для себя складные велосипеды, и, когда работа и любопытство забрасывали меня в самые разные уголки света, я обычно брал с собой такой велик. То же самое чувство освобождения, пережитое в Нью-Йорке, посещало меня снова и снова, когда я крутил педали на улицах известнейших городов мира. Связь с жизнью, кипевшей на этих улицах, я ощущал куда отчетливее, чем если бы сидел внутри автомобиля или ездил на городском транспорте: я мог остановиться всякий раз, когда мне того хотелось; часто (точнее, очень часто) я добирался из точки «А» в точку «Б» быстрее, чем на такси; меня не связывали рамки установленного маршрута. В каждом городе, по мере того как уличная жизнь в потоках городского воздуха проносилась мимо, воодушевление и бодрость возвращались ко мне. Они стали моим наркотиком.
Эта точка обзора — быстрее, чем при ходьбе, но медленнее, чем на поезде, обыкновенно чуть выше голов пешеходов — за последние 30 лет стала привычным для меня окном в мир, она и теперь со мной. Это широкое окно, но оно открывает по большей части городские пейзажи (я же не гонщик и не спортсмен). Сквозь него я схватываю особенности сознания подобных мне людей, отразившиеся в городах, где они живут. Города, как мне теперь представляется, воплощают собой наши наиболее глубокие и часто неосознанные убеждения — не отдельно взятых индивидуумов, а тех социальных животных, каковыми мы являемся. Ученому, изучающему когнитивные способности человека, стоит лишь взглянуть на то, что мы сделали, на выстроенные нами ульи и муравейники, чтобы понять, о чем мы думаем, что считаем важным, а также вычислить порядок, в котором мы выстраиваем эти свои мысли и убеждения. Все это открыто нараспашку, оно здесь, прямо на виду; не требуется томографии или консилиума культурологов с антропологами, чтобы стало ясно, что происходит в голове у живущего здесь человека. Внутренние механизмы сознания проявляют себя в трех измерениях повсюду вокруг нас. Наши ценности, наши надежды кричат о себе с простотой, порой вызывающей неловкость. Вот же они — на витринах лавок, в музеях, в храмах, в магазинах и офисных зданиях, а также в том, как все эти строения взаимодействуют друг с другом, а иногда и отказываются от взаимодействия. Они говорят нам на своем уникальном языке городского ландшафта: «Вот это, по нашему мнению, имеет особое значение, вот так мы живем, а так развлекаемся». Езда на велосипеде по всем этим улицам похожа на странствие по коллективным нервным цепочкам некоего глобального мозга. На самом деле это путешествие по единой душе компактно живущей группы людей, этакий «Мозговой штурм» 2, только без убогих спецэффектов. Оно дает возможность исследовать коллективный мозг — счастливый, жестокий, неискренний, великодушный, — увидеть его в часы работы и в часы отдыха. Бесконечные вариации знакомых тем, возникающих вновь и вновь, — торжество или печаль, надежда или смирение, — раскрываются мириадами оттенков и форм.
И все же в большинстве виденных мною городов я был всего лишь проездом. Кто-то может посчитать, что в таком случае все, что я видел, по определению будет сводиться к поверхностным, ограниченным, выхваченным из контекста впечатлениям. Так и есть, многие из моих городских заметок можно рассматривать как самоанализ, в котором городу отводится роль зеркала. Но я также считаю, что даже краткий визит позволяет гостю проникнуть в смысл деталей, очевидных невооруженному взгляду особенностей, — и тогда общая картина, тайные намерения города непременно проявятся, почти сами собой. Экономика раскрывается в магазинных витринах, история — в дверных косяках. Странно, но по мере настройки микроскопа на изучение более мелких деталей общая перспектива становится все шире и отчетливее.
Каждая глава этой книги исследует какой-то один город, хотя я мог бы включить описания гораздо большего их количества. Неудивительно, что разные города обладают уникальным, присущим только им обликом и по-разному выделяют то, что кажется им особенно важным. Порой вопросы, возникающие у наблюдателя, цепочки его рассуждений кажутся едва ли не обусловленными конкретным урбанистическим пейзажем. Ну, например, одни главы фокусируются скорее на истории, а другие повествуют о музыке или живописи, — все зависит от города.
Конечно, какие-то города проявляют к велосипедисту больше дружелюбия, чем другие. Не только в смысле географии или климата, хотя и это накладывает свой отпечаток, но и за счет того, какое поведение здесь поощряется, а также того, как именно устроены (или, наоборот, не устроены) некоторые города. Как ни странно, наименее дружелюбные нередко оказываются самыми интересными. Рим, скажем, потрясающий город, когда смотришь на него с велосипеда. Движение в городах центральной Италии известно своей перегруженностью, так что два колеса могут дать преимущество в скорости и, если постараться избежать подъемов на знаменитые холмы этого города, можно без затруднений скользить по нему, наслаждаясь чередой замечательных панорам. Однако Рим — отнюдь не рай для велосипедиста, совсем напротив: в крупных итальянских городах общее настроение «каждый сам за себя» не способствует созданию безопасных велодорожек. Но, если принять это как данность, хотя бы на время, то (при соблюдении осторожности) езду по Риму на велосипеде можно порекомендовать как увлекательное приключение.
Эти мои «Записки» уходят в прошлое на десяток с лишним лет. Многие составлены во время рабочих поездок по разным городам — в моем случае на концерты или выставки. Нередко работа заставляет людей мотаться по миру. Для себя я выяснил, что велосипедные поездки всего по нескольку часов в день — хотя бы на работу и обратно — поддерживают мой рассудок. Отправляясь путешествовать, люди оставляют дорогие им вещи, лишаются связи с привычным для них окружением, подолгу не видят знакомой обстановки — и это каким-то образом развязывает узелки их психики. Порой такой опыт полезен, он может распахнуть сознание, предложить новые идеи, но довольно часто обрыв психических связей оборачивается не столь приятными и даже травматическими последствиями. Оказавшись в незнакомом месте, кто-то замыкается в себе или в своем гостиничном номере, начинает безудержно тратить деньги в попытке обрести контроль над ситуацией. Я обнаружил, что физическое ощущение от езды на двухколесном транспорте, приводимом в движение мышцами, в сочетании с присущим этой езде самоконтролем вселяют в меня уверенность и силу, достаточные, чтобы весь остаток дня чувствовать себя вполне комфортно.
Это звучит как описание какой-то странной медитации, и в некотором смысле так оно и есть. Выполнение привычной задачи, вроде вождения машины или езды на велосипеде, погружает человека в более расслабленное состояние. Повторяющаяся механическая работа занимает сознание (по крайней мере, немалую его часть), хотя не чересчур: случись что, впросак не попадешь. И тогда, пусть и не слишком часто, к поверхности начинают подниматься этакие пузыри подсознания. Для меня, чья работа и творчество немало черпают из подобных «пузырей», езда на велосипеде — надежный способ настройки восприятия на то, что мне нужно. Точно так же к кому-то приходят во сне готовые решения сложных проблем, изводящих человека наяву: когда сознание чем-то отвлечено, подсознание берется спасти положение.
Пока писались эти «Записки», я стал свидетелем того, как некоторые города (тот же Нью-Йорк, скажем) нашли радикально новые способы облегчить жизнь своим велосипедистам. В других городах перемены были неспешными и поэтапными: там еще предстоит разглядеть в велосипеде удобный, практичный вид транспорта. Одни города нашли в себе силы приспособиться к повседневным требованиям жителей и даже получили от этого кое-какие финансовые выгоды, в то время как другие продолжают погружение в пропасть, в которую начали съезжать десятки лет тому назад. В главе, посвященной Нью-Йорку, я упоминаю об этих процессах, городском планировании и политике, а заодно описываю собственную скромную вовлеченность в местное управление (и в шоу-бизнес) — там, где это помогает моему городу сделаться человечнее, повернуться лицом к велосипедистам и, как мне представляется, стать уютнее.
Американские города
Большинство городов США не слишком приспособлены для велосипедистов. Впрочем, и пешеходам в них приходится нелегко. Они устроены для удобства автомобилистов — или, во всяком случае, изо всех сил стараются им угодить. Попав во многие из этих мест, смело можно сказать: машины одержали победу. Жизнь человека, городское планирование, бюджеты организаций и расписания работы учреждений — все завязано на автомобиль. Этот образ жизни неэкологичен, нерентабелен и недальновиден. Как же так вышло? Быть может, во всем виноват Ле Корбюзье со своим «пророческим» предложением выстроить Лучезарный город в начале прошлого века?
Ле Корбюзье. Лучезарный город (план) Banque d'Images/Art Resource, NY No 2009 Artists Rights Society (ARS), New York / ADAGP, Paris/FLC3
Утопические проекты безумного архитектора — города (а на самом деле — отдельно стоящие башни), опутанные сетью многорядных дорог, — идеально отвечали запросам автомобильной и нефтяной индустрий. Учитывая, что четыре из пяти крупнейших корпораций мира все еще занимаются добычей нефти и газа, не приходится удивляться, что эти жуткие мечты автомобилистов оказались реализованы на практике. В пост-военный период «Дженерал моторс» была крупнейшей компанией мира. Ее президент, Чарли Уилсон, как-то сказал: «Что хорошо для Джи-Эм, хорошо для страны». И что, кто-то по-прежнему верит, будто Джи-Эм когда-либо действовала в лучших интересах страны?
Наверное, вина отчасти лежит и на Роберте Мозесе, который так преуспел, нарезая Нью-Йорк оторванными от земли скоростными автострадами и бетонными ущельями. Свойственные ему сила воли и дар убеждения имели самые широкие последствия: другие города приняли Нью-Йорк за образец. Или, может быть, виноват и Гитлер, во время Второй мировой войны выстроивший автобаны, чтобы немецкие войска (и предназначавшиеся для них грузы) получили быстрый, надежный, эффективный доступ к основным фронтовым направлениям.
Я пытаюсь исследовать некоторые из этих городов — Даллас, Детройт, Феникс, Атланту — на велосипеде и испытываю горькое разочарование. Различные части города часто оказываются «соединены» (если это можно так назвать) шоссейными трассами, массивными, внушающими благоговейный страх бетонными жилами, обычно уничтожавшими окружающие кварталы, а нередко и те районы, которые должны были «соединить». Пространство вокруг этих трасс неизбежно становится «зоной отчуждения». Ближе к городским окраинам можно иногда увидеть съезд к очередному ресторанчику «Кей-Эф-Си» или «Ред лобстер», но это не жилые участки. Остатки этих разрушенных пригородов в итоге окончательно вытесняются грандиозными мега- и гипермаркетами, окруженными широкой пустыней автомобильных парковок. Гигантские магазины выстроились в ряд у шоссейных трасс, уничтоживших те самые городки, которые они, по идее, «соединяли». Дороги, бестолковые жилые комплексы и магазины тянутся насколько видит глаз — вслед за шоссе, которые дюйм за дюймом продвигаются все дальше. Монотонные, скучные, утомительные… и обреченные исчезнуть в скором будущем, как я подозреваю.
Я рос в нескольких домах в пригородах Балтимора. Справа от одного из них располагался район большой стройки, за ним — старые дома, а перед ним — лесок и фермерское поле. Мы жили именно там, где развитие пригородного строительства оказалось временно заморожено, где оно уперлось в фермерские угодья. Как и многие вокруг, взрослея, я с презрением относился к пригородным новостройкам, меня мутило от их искусственности и стерильности. Но до конца избавиться от мыслей о них я так и не смог. Я (как, мне кажется, и другие) испытывал какой-то странный интерес к этим рядам одинаковых домов, была в них какая-то притягательность, которую не получилось выбросить из головы.
Должно быть, я довольно рано пристрастился к велосипедным прогулкам: в старших классах я выезжал по вечерам, когда домашнее задание уже было выполнено, и крутил педали не менее четырех миль, чтобы увидеться со своей девушкой, побродить и потискаться с ней. Однажды мы чуть не сделали это рядом с городской свалкой — подальше от любопытных глаз.
Мое поколение привыкло высмеивать загородные поселки и торговые центры, телевизионную рекламу и комедийные сериалы, с которыми мы росли, — но они все равно остаются частью нас самих. Наша ирония настояна на чем-то, похожем на любовь. И, хотя мы приложили все силы, чтобы вырваться из западни подобных мест, все мы привыкли к ним, как привыкают к домашней кухне. Выйдя из подобных прозаичных условий, мы никогда не сможем стать теми искушенными городскими умниками, о которых читали, но мы и не деревенские жители — стойкие, самостоятельные и расслабленные, — которые чувствуют себя в глуши как дома. Эти пригороды, где сформировались личности столь многих из нас, все еще играют на наших эмоциональных струнах; они привлекают нас, одновременно раздражая до невозможности.
В Балтиморе, когда я еще был школьником, я ездил в центр на автобусе и бродил по кварталам, забитым магазинчиками. Это было здорово. Супермаркетов еще не придумали. Повсюду толпы куда-то спешащих, суетящихся людей. Поездка на эскалаторе на второй этаж большого универмага типа «Хатцлерс» или «Хектс» сама по себе была целым приключением! Там ошивались плохие девчонки, надеявшиеся стянуть какую-нибудь модную тряпку. Но «белое бегство» 4шло полным ходом, и на удивление скоро в центре Балтимора остались только те, кто не мог себе позволить покинуть его. Вскоре многие улицы вымерли, превратившись в ряды заколоченных домов с террасами. А после расовых беспорядков конца 60-х центр покинули и многие из еще остававшихся в городе белых жителей, так что бары на перекрестках были вынуждены перейти к так называемой «архитектуре бунта». Да уж, таким архитектурным изыскам в Йельском университете не научат: они заключаются в том, чтобы заколотить окна своего магазинчика или лавки древесно-стружечными плитами, оставив лишь пару стеклянных кирпичей в самом центре. По другую сторону шоссе от магазинчиков в центре целые кварталы пришли в полное запустение. Подобно легендарному Южному Бронксу, они напоминали зону военных действий, и в некотором смысле так и было. То была необъявленная гражданская война, победителем в которой вышел автомобиль. Проигравшими же оказались наши города — и, в большинстве случаев, афроамериканцы и латиносы.
Для возникновения большинства населенных пунктов некогда существовали естественные географические причины: место слияния рек, как в Питсбурге, впадение реки в озеро, как в Кливленде или Чикаго, пересечение реки и канала, как в Буффало, надежная и укрытая от непогоды естественная гавань, как в Балтиморе, Хьюстоне и Галвестоне. В конечном итоге то, что послужило причиной выбора именно этого места из множества вариантов, оказалось залито цементом, а нити железной дороги протянулись через широкие пустоши между городами. По мере того как все больше людей оказывались привлечены городами, плотность заселения и соответствующие перспективы для бизнеса стали дополнительными факторами привлечения еще большего притока людей, надеявшихся обосноваться в городах. Их притянуло скопление жителей, как это происходит с другими «социальными» существами. Во многих случаях присутствие рек и озер уже не имело никакого значения, а порты были перенесены в другое место или уступили свою функцию сначала железной дороге, а затем и грузовикам-трейлерам. В результате реки и береговые линии вскоре оказались заброшены, а выстроенные вдоль них заводы превратились в уродливые причины постоянного неудобства. Приличные люди стали сторониться этих районов. Пусть мои рассуждения звучат как нравоучительное суммирование исторических фактов, потерпите их еще немного: я просто стараюсь разобраться, как мы здесь оказались.
Во множестве городов вдоль берега или набережной обязательно проложена широкая дорога. До того, как они были построены, уже отчужденные до состояния мертвой зоны береговые линии рассматривались как самые логичные кандидаты для обращения в бетонированную артерию. Мало-помалу, со всей неизбежностью, жители этих городов оказались отгорожены от своих рек и озер, а сами побережья сделались мертвой зоной уже в другом смысле этого выражения: они стали вотчиной чистеньких, плавно выгибающихся эстакад и пандусов, заполненных со свистом проносящимися мимо автомобилями. Под ними скапливались брошенные тележки из супермаркетов и груды токсичных отходов, там ошивались бездомные бродяги. Зачастую в таких районах вообще невозможно подойти к воде на своих двоих, не преодолев сначала несколько заборов.
Как правило, выясняется, что автомобили используют эти скоростные трассы не столько для того, чтобы получить удобный доступ к производствам и жилым кварталам расположенного рядом города, сколько чтобы миновать его вовсе. Дороги позволили людям покинуть город, изолироваться в «спальных районах», которые предполагались бесспорным благом: собственное владение, лужайка для детских игр, безопасные школы, барбекю с друзьями во дворе, полно места для парковки…
Годы тому назад считалось, что наши города плохо приспособлены для автомобилистов. Люди, желавшие передвигаться по ним на машине, быстро обнаружили улицы досадно перегруженными другим транспортом и фланирующими толпами пешеходов. Поэтому планировщики предложили возвести мощные автострады, бетонные артерии, которые решили бы проблему вечных заторов. Но и они оказались бессильны. Все автострады моментально заполнились новыми автомобилями — быть может, потому, что еще большее количество жителей посчитали их удобными для ежедневных поездок по городу. Что оставалось делать? Мы построили новые автострады, добавив их к прежним.
В отдельных случаях были выстроены кольцевые дороги, окружившие города целиком, — чтобы автомобиль мог попасть из одного пригорода или отдаленного квартала в другой без нужды пересечения центральных улиц. Проезжая по этим городам на велосипеде, я порой обнаруживаю, что скоростное кольцевое шоссе — единственный способ попасть из точки «А» в точку «Б». Мелкие улицы, проселочные дороги оказались стерты с лица земли или, во всяком случае, почти атрофированы. Часто более крупные артерии прорезают их поперек, причем не один раз, и проехать по улице из конца в конец уже не получится, даже если сильно захотеть. Велосипедист или пешеход чувствует себя в такой ситуации изгоем, чужаком, чье присутствие нежелательно, и в итоге это сильно раздражает. Что уж говорить, езда на велосипеде по обочине скоростной трассы не доставляет ни малейшего удовольствия. Да и романтики никакой: ты не чувствуешь себя крутым «меньшинством», ты попросту лишний.
Ниагарский водопад
Я проснулся в Америке. Солнце печет вовсю, и я сижу в туристическом автобусе на громадной стоянке в Буффало — где-то неподалеку от границы с Канадой. Рядом со стоянкой шумит скоростная трасса: автомобили со свистом проносятся мимо.
Я в растерянности оглядываюсь вокруг. Вдали виднеется какое-то офисное здание, а слева от меня возвышается отель. За стеклом женщины в одинаковых деловых костюмах смотрят выполненную в PowerPoint презентацию. По лобби взад-вперед расхаживает мужчина, он громко описывает хитроумную схему маркетинга в прицепленный к щеке микрофончик беспроводного телефона. Американцы сфокусированы, настойчивы и упорны в своем стремлении к самосовершенствованию, к увеличению доли продаж своей компании на рынке. Разложенные в лобби газеты пестрят фотографиями американских военных, атакующих мечеть; журналы — фактами издевательств, которым американские солдаты подвергали пленных иракцев. «Армия спасения» готовит столы к выходу публики из конференц-зала. В руке у каждой из женщин — по большому бумажному стакану с логотипом «Бургер Кинг».
У меня есть несколько свободных часов, и, оседлав свой велосипед, я направляюсь к Ниагарскому водопаду, который находится не так уж и далеко от Буффало, хотя несколько дальше, чем мне казалось. Я еду по обочине дороги, вдоль которой выстроились магазины с моментально узнаваемыми вывесками: ни одного местного названия. Стало быть, все, кто в них работает, — служащие какой-то анонимной корпорации со штаб-квартирой в другой части страны. Вероятно, этим людям не разрешают принимать серьезных решений самостоятельно, они же не вкладывали деньги в бизнес, в собственное рабочее место. Маркс называл это «отчуждением». Даже если коммунизм оказался игрой больного воображения, тут он был прав на все сто. Конечно, я не вижу никого из работников магазинов вдоль обочины шоссе. Честно говоря, не видно вообще ни души, только автомобили, выезжающие со стоянок или заезжающие на них. Я проезжаю мимо «Хутерс», «Дэннис», «Пондероса», «Фаддракерс», «Топс», «Ред лобстер», отеля «Мариотт», закусочной «Ред Руф», «Вендис», «Ай-Эйч-Оу-Пи», «Олив гарден»… и улиц с названиями вроде Коммерческая, Милый Дом и Корпоративная Парковая.
Стали попадаться и сувенирные киоски: должно быть, водопад уже рядом! Чуть дальше — мотель за мотелем. Десятилетия тому назад эти края считались отличным местом для медового месяца. Теперь, впрочем, сложно представить, кому из молодоженов захочется приехать сюда, — разве что по приколу… Хотя что уж тут прикольного — провести медовый месяц на отрезке шоссе, которое могло бы быть расположено в любом месте Америки?
Чудь дальше по трассе — а я уже одолел по меньшей мере десяток миль — начинают мелькать высоковольтные вышки: оставаясь пока что невидимым, водопад генерирует огромное количество электроэнергии. Солнце движется по небу, я немного устал, чувствую себя сбитым с толку, мне жарко… Этот пейзаж ведет странный рассказ. Где-то впереди находится потрясающий, внушающий трепет природный феномен, а я еду к нему по местам, которые не подходят даже для строительства, и потому заброшены: в мутном потоке, посреди старых покрышек и расколотых рекламных вывесок, застыла белая цапля. Стоящий на склоне холма и практически не работающий завод авиастроительной компании «Локхид» чем-то неприятно напоминает тюрьму.
Я въезжаю в городок Ниагара, причудливое гетто, где живут чернокожие и итальянские иммигранты. Мимо проплывают итальянские бакалейные лавки, парикмахерские салоны, винные магазинчики. Останавливаюсь, чтобы купить сэндвич с сосиской и тонизирующий лимонад. Перед переполненной окурками пепельницей сидит бледная пожилая женщина лет, наверное, семидесяти, которая с интересом листает журнал «Кантри уикли». Говорю ей, что в такой жаркий день, если не поберечься, можно сильно обгореть на солнце. Фыркнув, она пренебрегает советом и показывает мне журнальную страницу с портретом Алана Джексона 5. «Мой любимый, — говорит она, — в этом году».
Ничто не предвещает великолепие водопада. Выезжая из этого пыльного городка, руководствуешься знаками, указывающими направление на мост, переброшенный в Канаду, на таможню и парк. Подъезжая к водопаду, видишь странный туман вдали и чувствуешь, что воздух становится ощутимо холоднее, словно ты вошел в большую комнату с хорошим кондиционером. Облокотившись на перила моста, я во все глаза смотрю на эту жуткую громаду — гляжу и гляжу, словно стараюсь сохранить ее отпечаток в своем мозгу. А затем разворачиваюсь и еду назад.
Драка. Шоу
Я видел странный фильм под названием «На заднем дворе». Это такое странное реслинг-шоу, которое действительно устраивается где-то на задворках: подростки подражают эскападам Всемирной федерации реслинга, раздвигая их границы чуть дальше, делая и без того жестокое представление еще чуточку экстремальнее. В боях они используют обмотанные колючей проволокой бейсбольные биты, они прыгают в ямы, заполненные лампами дневного света, они поджигают друг друга и, разумеется, кидаются стульями и лестницами-стремянками, совсем как в телевизоре. Только «На заднем дворе» — шоу самодельное.
Просто челюсть отвисает: зрелище веселое, но порой становится страшновато. Сложно смотреть без содрогания, как паренек полосует себя опасной бритвой, чтобы хлынула кровь, которая сделает его выступление более зрелищным.
В отдельных случаях родители подбадривают своих чад одобрительными криками.
Как и в случае Всемирной федерации реслинга, немалая часть затеи — показать качественный, но безвредный спектакль, однако хорошее шоу, кажется, требует определенного количества настоящей крови, неподдельного риска и опасности. И порой участники этих боев чересчур увлекаются, а грань между спектаклем и реальностью начинает выглядеть пугающе зыбкой.
Я спрашиваю себя, неужели этим детишкам нужно (выражаясь словами песни Трента Резнора) наносить себе раны, чтобы понять, способны ли они на чувства? Разве они настолько бесчувственны, что радуются любым ощущениям — включая боль? Причинить боль совсем не сложно. Те, кто рискует получить серьезную травму на этих представлениях, пассивно замирают, терпеливо дожидаясь удара по голове лампой дневного света или мусорным баком. Подобные «наказания» кажутся неизбежными, почти желательными. А если сам мечтаешь поплатиться за свою смелость — разве это «наказание»?
Вот, значит, что происходит за безмятежно-унылыми фасадами пригородных коттеджей, мимо которых я привык проезжать на велосипеде: настоящее кипение страстей, драматические схватки, пытки, боль и дикие вскрики болезненного восторга. В детстве мы с друзьями обожали играть в «войнушку», носились по кварталам собственного пригорода, но у нас не было такого разгула фантазии, да и практически никакого физического контакта.
Мгновения «Кодак»
Я прибыл в Рочестер, штат Нью-Йорк, чтобы выставить свои работы и провести переговоры в Истмен-Хаус, где жил когда-то Джордж Истмен, основатель компании «Кодак».
Мистер Истмен, как здесь принято его называть, ни разу не был женат, жил с матерью и в итоге застрелился. Он оставил единственную строчку в прощальной записке, которая выставлена в витрине: «Друзьям: моя работа выполнена. Зачем ждать?» Он совершил самоубийство, практически едва успев подписать обновленную версию завещания. Исключительно тактичный, внимательный и рациональный, хотя, может, чересчур одержимый чистотой человек, он постарался избежать ненужных брызг крови, выстрелив в разложенное на груди влажное полотенце. Джордж был серьезно болен и хотел избежать страданий.
По всему дому развешаны часы, которые однако словно стараются не попадаться на глаза. Большинство спрятаны в углах комнат и рядом с рамами картин: мистер Истмен надеялся сделать слуг пунктуальными. Они знали, что хозяин дома в любой момент может назвать точное время, поскольку, даже если Джордж смотрел прямо на них, скорее всего, часы висели как раз за их спиной. Каждый предмет обстановки и мебели, принадлежавший мистеру Истмену, был снабжен гравированной пластинкой («Собственность Дж. Истмена»), привинченной где-нибудь сзади.
Hulton Archive/Getty Images
В спальне его матери, расположенной точно напротив его собственной, стоят две одинаковые узкие кровати, сдвинутые вместе. Спальня самого Истмена теперь пустует: в ней сохранился только камин. Именно здесь произошло его самоубийство. Мне почему-то кажется, что на самом деле Джордж все годы спал рядом с матерью, но, возможно, у меня просто слишком бурное воображение.
Прямо в центре Рочестера, где река Дженеси низвергается в глубокое ущелье, расположен красивый водопад: этакая уменьшенная, но тем не менее замечательная Ниагара.
Я подъезжал к этому потоку на велосипеде, когда выступал здесь в прошлый раз, едва ли не случайно на него наткнулся. Водопад на редкость хорош, и поначалу я недоумевал, отчего город не старается, так сказать, подать товар лицом. Писатель Руди Рюкер говорит, что еще тридцать лет назад водопада вовсе не было видно из-за заводского смога, так что, наверное, в этом и кроется разгадка.
No 2009 Rudy Rucker
Я оглядываю низвергающиеся струи. Над одним из краев водопада нависает почти заброшенный завод «Кодак», который, вне сомнения, пользовался рекой как источником электричества и заодно тоннами сливал в нее свои фотохимикаты. На противоположном берегу реки высятся другие фабричные здания и руины гидростанции. Похоже, этот быстро растущий город (первый строительный бум случился, когда сюда дотянули канал Эри, что сделало возможным судоходство по Дженеси — от Великих озер и Чикаго до самого Нью-Йорка) с радостью ухватился за возможность разбогатеть, и вскоре заводы перекрыли почти все подступы к воде. В те дни горожане практически не видели собственную реку. Особняки богачей расположились вдали от индустриальной зоны. Джордж даже держал на своем участке коров, потому что любил парное молоко.
Человек, подвезший меня к Истмен-Хаус, рассказал, что в 60-х годах на берегу реки были построены многоэтажные жилые дома, которые потеснили старые заводские здания: в тот момент земля стоила недорого. Довольно скоро эти кварталы пришли в запустение, и нынешние застройщики надеются выселить всех, кто там еще живет, потому что речная набережная постепенно стала лакомым кусочком и может принести неплохой доход.
В этих краях впервые появилось не только производство «Кодак», но и другие: «Ксерокс», «Бош энд Ломб», а в соседнем городишке… «Джелл-О». Все эти названия навевают мне воспоминания о событиях прошлого века. В последние годы «Кодак» уволил довольно много работников, но, как ни странно, они полны оптимизма по поводу будущего своего бизнеса — хотя не представляю, как можно верить, что фотопленка вернет себе былую популярность? Кстати, кто-нибудь еще пользуется ксероксами? А вот желатиновые концентраты от «Джелл-О» — другое дело, они всегда пригодятся.
Если поездить по городу, становится ясно, какое удачное у него расположение, — но прошлое еще не ослабило цепкой хватки на его горле: той хватки, что задушила великое множество подобных живописных городков. Я не говорю, что старые строения и кварталы следует снести, искоренив все воспоминания о них, — как раз наоборот! Но, наверное, им нужно придумать какое-то новое применение.
«Он добился, чего хотел, но при этом потерял все»
Я прибываю в Валенсию, местечко неподалеку от Лос-Анджелеса, когда день еще только начался. Умывшись, выхожу во двор за багажом. Похоже, я оказался во сне или, может, в декорациях к какому-то фильму: на тротуарах ни души, хотя все здания по соседству — сплошь новенькие, чистенькие многоквартирные дома, выстроенные в подражание тому или иному архитектурному стилю. Через улицу от меня стоит шоппинг-центр с пассажами, имитирующими улицы, но эти «улицы» тоже совершенно безлюдны.
К краю пешеходной дорожки привинчена бронзовая статуя, изображающая пару покупателей: мать и дочь, застигнутые на пике лихорадки шоппинга, с пакетами покупок в руках. Это памятник потреблению? Или, может, мемориальный монумент, установленный там, где обеих сбила машина? Забредаю все дальше, и по спине то и дело пробегает холодок. Пожалуй, здесь страшнее, чем в самом «неблагополучном» районе Нью-Йорка. Словно прямо перед моим приездом тут взорвалась нейтронная бомба — или место, где совсем недавно бурлила цивилизация, вдруг оказалось брошено. Быть может, мне удастся понять, почему люди покинули город в такой спешке? Вокруг шумит зелень, орошаемая спрятанными разбрызгивателями, все здесь поражает чистотой. Похоже на ожившую иллюстрацию к тексту Литтл Ричарда: «Он добился, чего хотел, но при этом потерял все». С виду этот городок — воплощение мечты. Он вобрал в себя все наши стремления, исполнил все желания, но порой воплощенная мечта может превратиться в настоящий кошмар.
Утром меня везут в офисы, совмещенные со съемочной площадкой «Большой любви», и устраивают короткую экскурсию по павильонам канала «Эйч-Би-О» — художники изобразили там жилища героинь сериала, трех жен мормона. Я в восторге от этих искусственных помещений. Площадка создает полную иллюзию комнаты в пригородном доме — повсюду лежат книги и журналы, которые могли бы читать герои сериала, кое-где небрежно брошены предметы их гардероба. Но стоит поднять глаза — и вместо потолка видишь над головой угрожающе нависшие трубы вентиляционных шахт. Напротив «окна» установлен громадный щит с фотографией гор, окружающих Солт-Лейк-Сити, где разворачиваются события сериала.
Эти яркие контрасты замечательны: в каком-то смысле они позволяют увидеть наши собственные дома, офисы и бары такими же пустыми, искусственными, как эти декорации. То, что мы называем жилищем, тоже не более чем декорация. Мы привыкли считать детали наших интерьеров — лежащие повсюду книги и журналы, разбросанную одежду — уникальными подробностями, присущими только нам — и больше никому. И все же они — не более чем занавес, на фоне которого мы разыгрываем истории собственной жизни. Мы думаем о своем личном пространстве как о «реальности», нам кажется, будто наполняющие его вещи выделяют нас из общей толпы. Но особенно здесь, в Валенсии, «реальный» мир — этот созданный человеком пейзаж, эти улицы, эти дома — не более реален, чем декорации «Большой любви». Удивительное ощущение, своего рода ментальный сбой. От временной потери связи с реальностью дрожь пробирает.
Родной город
Мы преодолеваем огромные расстояния, чтобы таращиться на руины некогда великих цивилизаций, но где искать современные руины? Где в нашем мире находятся руины «в процессе»? Где те некогда величественные города, которые постепенно приходят в запустение, медленно рассыпаются, намекая на то, что именно обнаружат будущие археологи лет через тысячу?
Я сижу в поезде, проезжающем Балтимор — город, в котором я вырос. Из окна видны пустующие участки, окруженные мусорными кучами обугленные остовы зданий, рекламные щиты — одни рекламируют тот или иной церковный приход, другие — ДНК-тестирование на отцовство. Над нищим ландшафтом возвышается больница имени Джона Хопкинса. Она расположена на изолированном островке лишь чуточку восточнее центра города. Больничный комплекс отрезан от центральных кварталов морем потрепанных временем домов, участком шоссе и массивными строениями местной тюрьмы. На ум сами собой приходят Восточная Европа и страны социалистического блока. Рухнувшая промышленность, неудачные жилищные проекты и вынужденный переезд на новое место, замаскированный под возрождение города.
В вагоне звучит тихая какофония позывных мобильников: кусочки из Моцарта и хип-хопа, старомодные рингтоны и фрагменты поп-песен — все до единого исходящие из крошечных, встроенных в телефоны громкоговорителей. Их тихие трели журчат то здесь, то там. Невероятно скверные копии какой-то другой музыки. Эти рингтоны — лишь музыкальные намеки, многозначительные символы. Они не предназначены для того, чтобы их слушать, они призваны напоминать окружающим о другой, «настоящей» музыке. Они похожи на надписи на майках, на дорожные знаки: «Иногда я слушаю Моцарта» или, гораздо чаще: «Я настолько занятой человек, что даже не могу выбрать себе нормальный рингтон». Настоящая симфония из обрывков музыки, которые на самом деле вовсе не являются музыкой, но дружно просят помнить о ее существовании.
В леске́ у железнодорожных путей двое мужчин присели у костра на заросшей, заброшенной земле. Передают друг другу термос — что-то вроде урбанистического пикника. Прямо за ними, за редеющей осенней листвой, виднеется оживленная улица. Вот они, Гек Финн и Джим. Спрятались у всех на виду, в своем невидимом параллельном мире.
Балтимор, как я прочел на выходных, впятеро обставил Нью-Йорк по количеству убийств. Впятеро! Ничего удивительного, что действие сериала «Прослушка» от того же канала «Эйч-Би-О» происходит именно в Балтиморе. Прозвище «Зачарованный город» власти официально приняли на той же неделе, когда мусорщики устроили забастовку.
Немалая часть расположенного по соседству Вашингтона (округ Колумбия) очень напоминает Балтимор — хотя там еще остались изолированные ряды обеспеченных анклавов. Балтимор потерял свою металлургию, свое кораблестроение, портовую инфраструктуру и связанное с ней судоходство, а также немалую часть аэрокосмической индустрии (которая все равно размещается в пригородах). Я не испытываю ностальгии по доменным печам и угольным шахтам, даже заводы «Дженерал моторс» оставляют меня равнодушным, пока они (до сих пор!) отказываются производить что-либо, кроме бензиновых обжор, которыми наводнили всю страну за прошедшие десятилетия. Да ну их к черту, они сами нарвались на неприятности (когда я перечитываю эти строки в апреле 2009 года, автостроители ждут, чтобы правительство вытащило их из пропасти). За свою жадность, за свое заносчивое поведение, за недальновидные поступки — да пусть они закроются! Самое печальное, что из-за глупости начальства страдают «маленькие люди», теряющие рабочие места, тогда как начальники будут «наказаны» переводом на другую высокооплачиваемую работу. Боссов из Джи-Эм давно пора заменить новыми кадрами — быть может, даже японцами или корейцами, которые, по крайней мере, умеют производить экономичные автомобили, не расходующие топливо зазря.
Мы столкнулись с подобным размахом распада и разрушения в Восточной Европе и республиках бывшего СССР, но мы были внутренне готовы к подобному зрелищу. Здесь, на Западе, нас уверяли, что эти страны прозябают под пятой злобной, неэффективно устроенной империи, подавляющей волю, инициативу, предприимчивость своих граждан, — результат в виде подобного разорения казался естественным. Но разве воля людей, будь им позволено свободно выражать ее в этих странах, привела бы к какому-то иному результату? Разве мы сами, пользуясь всеми благами предположительной демократии, не дошли до подобного же развала?
Реальность, раскинувшаяся передо мной, прямо противоречит всему, чему меня учили в школе. Та реальность, которую я вижу, уверяет, что на самом деле большой разницы нет и, какова бы ни была идеология, конечный результат приблизительно схож. Я преувеличиваю, конечно: из окна поезда или с высоты двух велосипедных колес порой можно увидеть только захламленные задворки дальних подступов к городу, так что мои рассуждения могут оказаться беспочвенными.
Поезд покидает черту города. Сплошь заводские дворы и склады. Заросли кудзу 6. Жимолость. Пушистые ветви сумаха. Заборы из металлической сетки. Мусор. Старые покрышки и ржавые останки автомобилей. Одинаковые улицы одинаковых домов без просветов между ними — жилища рабочих прямиком из романов Диккенса. Рекламный щит, заявляющий: «Я люблю тебя, куколка!» Парковки и стоянки грузовиков. И затем, совершенно внезапно — мы вырвались из города. Цапли бродят по болотистым низинам, по колено в мутной воде. Появляются вторичные леса Восточного побережья — тощие деревца, высаженные слишком часто.
Детройт
Я выезжаю на велосипеде из центра города к окраинам. Потрясающая поездка по временной шкале истории города, дням его славы и последующего предательства. Детройт не слишком отличается от множества других городов в Соединенных Штатах, просто его взлеты и падения протекали чуть драматичнее. В самом центре размещены дворец собраний и спортивный стадион. Здесь имеется и торговый район, который, как и в Балтиморе, знавал лучшие дни: сегодня его заполонили грязные магазинчики уцененных товаров, торгующие париками да дешевым импортом. В районе, известном как Грик-таун, сохранилась цепочка греческих ресторанчиков. В некоторых из этих заведений принято разбивать посуду после трапезы — это довольно забавно. Покинув центральные кварталы, я начинаю замечать признаки настоящего опустошения. Как и в других подобных городах, центр Детройта окружен расходящимися, более-менее правильными кольцами: офисные и индустриальные зоны, жилье для малоимущих, фабричные участки и в самом конце — пригород. Выезжая из центра, я оказываюсь сначала в районе, похожем на остатки бывшего гетто, ныне основательно заросшего и клонящегося к земле: широкие пустыри, поросшие травой или засыпанные щебенкой. Если вам приходилось видеть фотографии послевоенного Берлина, это зрелище покажется вам знакомым: заброшенные, безлюдные пейзажи. Время от времени замечаешь признаки чьего-то присутствия, но в большинстве своем эти кварталы — пост-апокалиптический пейзаж высшей пробы.
Выехав оттуда, я попадаю в зону легкой промышленности — или бывшей промышленности, поскольку и здесь немалая часть былого производства давно бездействует. Можно вообразить, что тут вот-вот возникнут новые жилые кварталы или мастерские художников, — вполне возможно, если бы речь шла о Лондоне или Берлине. Но на беднягу Детройт удары сыпались один за другим, так что восстановление этих районов — дело практически безнадежное. Впрочем, если бы несколько лет назад кто-то сказал мне, что здание с самыми дорогими квартирами в Нью-Йорке будет стоять в двух шагах от Бауэри 7, я бы только фыркнул в ответ: «Даже не мечтай. Смотри лучше, не наступи на этого бездомного парня».
Мичиганский вокзал No Yves Marchand & Romain Meffre
Браш-парк, Мичиган No Yves Marchand & Romain Meffre
Проехав еще несколько миль по пестрому, но, по крайней мере, жилому району, я выезжаю в пригород. Здесь расположены маленькие «поселки» и дома с аккуратно подстриженными лужайками. Подозреваю, что за внешней границей этого нового круга, где-то вблизи от прославленной Эминемом Восьмимильной дороги, пленка начинает отматываться назад: общее запустение проявляется вновь, хотя имеет, скорее, сельский оттенок — трейлерные парки да покосившиеся лачуги.
В определенном смысле эта поездка была одной из самых ярких, самых лучших на моей памяти. Сидя за рулем автомобиля, водитель стремится поскорее выехать на автостраду, на одну из пресловутых бетонных артерий — и ничего подобного не увидит. Занявшая несколько часов поездка сквозь все эти руины стала для меня откровением и вселила в мое сердце такую печаль, которую бессильны расшевелить какие угодно древние руины. Рекомендую как-нибудь повторить мой маршрут.
Свитуотер, штат Техас
Я обедаю в ресторанчике через дорогу от отеля, в котором остановился. Стейк здесь потрясающий — как, впрочем, и должно быть в Техасе. Вся отделка интерьера красного цвета (стулья, столы и вывеска в витрине), в честь местной школьной команды по американскому футболу: «Мустанги». Тренер команды улыбается с гигантского портрета, висящего как раз за моей спиной. Я смотрю, как мужчина за соседним столиком колет себе инсулин, едва закончив трапезу в компании супруги. Он делает это ловко, аккуратно, как любой другой сверился бы с наручными часами. Красота.
Ресторанчик (единственный, куда можно дойти пешком из отеля, в котором нет своего кафетерия) не подает крепкие напитки. Меня это ничуть не удивляет. Ранние (для нью-йоркца вроде меня) обеденные часы и окружающие это место пропеченные солнцем равнины подсказывают мне, что мы уже не в Нью-Йорке. Мне нравится выезжать из города. Я не питаю никаких иллюзий, будто мой мир чем-то лучше здешнего, что не мешает мне поражаться цепкости некоторых пуританских запретов: здесь рано ложатся спать и не одобряют алкоголя, даже за плотным обедом. Полагаю, что на человека, готового пропустить бокал-другой вина во время трапезы, здесь посмотрели бы укоризненно, как мы смотрим на наркоманов: ведь это признак слабости моральных устоев. Здесь считают, что внутри каждого из нас прячется тайное желание сорваться в штопор, погрязнуть в чувственном безудержном удовольствии — а подобные вещи необходимо пресекать в зародыше, по чисто прагматическим причинам. Если вдуматься, первые поселенцы не могли одобрять чьи-то попытки расслабиться и вдоволь повеселиться: фермеры и хозяева ранчо едва выживали в этом неприветливом краю. Никогда не знаешь, что хлынет из бутылки, пока не откупоришь ее. Если жизнь не балует тебя, да и все кругом едва сводят концы с концами, не стоит сходить с прямой, узкой дороги праведника: чревато неприятностями. Стало быть, выпивка, как и наркотики, отправились в «злачные» места — в дешевые ночные клубы, где веселятся прожигатели жизни, и в тихие темные бары, где они заливают свои печали, вспоминая о былом веселье. В любом случае наркоманы и выпивохи создают собственную контркультуру. Остракизм, которому их подвергают остальные, таким образом, создает и поддерживает ту самую «злачную жизнь», которую надеялись уничтожить запретами.
В местной газете разгорелись дебаты о том, следует ли ограничивать учащихся старших классов требованиями комендантского часа. Не совсем ясно, в который именно час подросткам предлагается расходиться по домам, но те из учеников, кто подрабатывает после учебы, явно останутся без работы, если предлагаемые меры будут все же введены. Пострадают так же и те ученики, кто после занятий ходит на спортивные секции и так далее. Многим из них придется пешком идти с работы или из спортзала, ведь они еще слишком молоды, чтобы иметь водительские права или собственную машину. Значит, возрастает риск ареста за нарушение комендантского часа.
Один школьник, слова которого цитирует газета, предупреждает власти: поскольку скейт-площадка и кое-какие другие подобные городские сооружения закрылись, вконец одуревшие от скуки дети обязательно найдут себе новое занятие — вполне возможно, разрушительное. Всю эту «энергию молодости» надо куда-то девать.
Впрочем, кое-кто из учеников выступает в поддержку комендантского часа — как и тренеры местных футбольных команд, за которыми тут, похоже, давно закрепилась слава мудрецов. Лично я подозреваю, что предлагаемый комендантский час может оказаться тайным, не обсуждаемым вслух средством упростить и узаконить облавы на «праздношатающихся» мексиканских подростков, в которых здесь, без всякого сомнения, видят основных нарушителей спокойствия.
Я проезжаю по старой части города. Мотель, некогда стоявший на основном, градообразующем шоссе, демонстрирует высокоморальный девиз: «Иисус никогда не ошибается». Соответственно, мы сами виноваты во всех наших бедах.
Интересно, не этот ли «приграничный» пуританский фундаментализм, в сочетании с вошедшей в поговорку практичностью, делает минималистические здания вроде этого такими привычными, непримечательными и желанными в здешних краях?
Они замечательно спартанские с виду и исключительно функциональны, их строгий аскетизм прекрасно укладывается в афоризм архитектора XIX века Луиса Салливена: «Форму в архитектуре определяет функция». По его словам, «это закон, проницающий все вещи — органические и неорганические, физические и метафизические». Отсюда следует, что закон этот влияет не только на стиль или эстетические принципы, он лежит и в основе морального кодекса. Им руководствуется сам Господь, этот первый из архитекторов. Скромное строение мотеля — и великое множество других вокруг него! — до последней точки следует этой заповеди. Подобные постройки уверенно берут первый приз: рядом с ними все работы модернистов XX века по всему земному шару определенно кажутся порождениями барокко и потому не столь высокоморальны.
На парковке торгового центра продаются арбузы, а в нескольких метрах оттуда вставленные между ячейками ограды разноцветные пластиковые стаканчики изображают национальный флаг США.
Дальше по шоссе располагается заброшенный кинотеатр для автомобилистов и церковь в металлическом ангаре, чья вывеска призывает «БЫТЬ В МЕСТЕ».
Колумбус, штат Огайо
Я проезжаю по пригородному парку, что приводит меня на задворки громадного комплекса, в который входит шоппинг-центр и модель целой улицы, заполненной ресторанами и мотелями. Сгущаются сумерки, начинают мерцать неоновые лампы на столбах, оранжевое с химическим оттенком зарево освещает парковку. Выверенные, абсолютно гладкие лужайки обретают в этом освещении необычный цвет. Езда по этим индустриальным зонам — что-то нереальное, потустороннее. Мне вспоминается виденный когда-то фильм, в котором живописные искусственные пейзажи и плавные закругления дорог, отороченных белым бордюрным камнем, скрывают жестокие, извращенные преступления, а в вездесущих типовых зданиях проводятся секретные исследования. Никто не заметил бы в такой обстановке ничего необычного. Здесь ничто не кажется подозрительным или неуместным. Самые дикие выходки сходят за норму. За аккуратной рощицей я замечаю проблески федеральной автострады, ведущей в Кливленд и Цинциннати. Шум проносящихся по ней легковушек и фургонов похож на индустриальный саундтрек, на далекий грохот волновой машины, на чей-то разговор шепотом, который доносится из-за плотной листвы.
Этот идеальный пейзаж знаком каждому, он давно стал привычным, но глубинные корни этого явления — социальные и обусловленные нашим восприятием — давно стерлись из памяти. Безупречные зеленые газоны, заполняющие разделители у поворотов. Ровная цепочка подстриженных лиственных деревьев, высаженная, чтобы смягчить острые углы исследовательского центра с зеркальными стенами. Среди ветвей размещены камеры слежения, а неброские таблички предупреждают о присутствии сторожевых собак: единственное, что выдает серьезность и важность всего, что бы ни происходило внутри. Весь этот декор и продуманные стерильные пейзажи взывают к воспоминаниям о реальной природе, они лишь визуальные «описания» некоего определенного места, но их собственная реальность спорна. Вылепленные кем-то лужайки и кусты — аллюзии, которые «указывают» на изначальную пасторальную сцену. Присутствуют все элементы, необходимые для воссоздания «миленького пейзажа», но все они сведены к знакам и символам. Они прекрасно имитируют планету с хорошо развитой культурой, откуда все они родом.
Подозреваю, тот же импульс, который изгнал из меню ресторанов бутылки пива и бокалы вина, который заставляет местных жителей видеть в радикальном примитивизме «спартанской» архитектуры житейскую мудрость, поработал и над окружающими меня пейзажами. Упертый религиозный фундаментализм, питающий немалую часть Соединенных Штатов, содействует появлению мест, которые при поверхностном взгляде на них не выдают какой бы то ни было религиозной подоплеки. Но она там есть — мощная невидимая основа, заложенная в созданные человеком индустриальные парки и диковатые ландшафты, вызывающие приступы ностальгии по пейзажам, никогда не существовавшим в реальности.
Персонаж мыльной оперы вещает с полки бара: «Ты убила его, ты задушила его своими пончиками!» В другой сцене женщина сидит в обществе мужчины и старушки, задаваясь вопросом, а жива ли она сама. Мужчина успокаивает ее: «Нет, ты жива!», а старушка тут же протягивает ей поднос, полный пончиков.
Перерыв на рекламу. Парочка на свидании, и наложенный на музыку женский голос произносит от лица девушки внутренний монолог, превозносящий достоинства замечательного парня, которого ей порекомендовала подруга: «Он такой милый, его IQ выше, чем баланс моего банковского счета… но она не говорила, что у него… синдром Туретта 8».
Альтернатива: Новый Орлеан
Я множество раз катался на велосипеде по Новому Орлеану, прежде чем его посетил ураган Катрина. Город довольно плоский, так что нагрузка на колени невелика. В один из визитов сюда я обнаружил велосипедную дорожку, проложенную вдоль вершин нескольких земляных дамб. Очень приятный маршрут: с одной стороны шумит река, а с другой раскинулся город.
Здесь почти нет тех федеральных дорог, которые так часто разделяют и связывают города. В сущности, автострада здесь одна — I-10. Покоящаяся на массивных бетонных лапах-подпорках, гигантской сороконожкой она вьется через город, изо всех сил стараясь держаться подальше от пестроты жизни, копошащейся внизу. Новый Орлеан был — и, как я понимаю, по-прежнему остается — одним из очень немногих крупных городов США, имеющих собственный характер и личность, со своей кухней, культурой, диалектом и музыкой. Он не перестает вдохновлять, хотя расцветал вопреки многолетнему пренебрежению к себе, не говоря уже обо всех злоупотреблениях, открывшихся миру вслед за атакой урагана.
Я проезжаю по Мэгазин-стрит, а затем по Сент-Чарлз, где деревья кажутся оплетенными испанским мхом, который оказывается не чем иным, как гирляндами, оставшимися после Марди-Гра 9: квартал за кварталом они свисают с ветвей, даже если сейчас совсем не праздничный сезон.
Этот город открыт нараспашку — люди смотрят на тебя, говорят с тобой, они невероятно дружелюбны. В смысле общения людей на улице Новый Орлеан немного напоминает Бразилию с ее африканскими корнями — куда больше, в любом случае, чем Денвер или Сан-Диего, где люди отводят глаза или смотрят с подозрением, стоит с ними поздороваться. И, пусть это прозвучит странно в отношении города на глубоком юге, в определенном смысле здесь почти нет расизма. Ну, то есть расизм-то есть, куда без него, но здесь чернокожие с большей охотой занимаются собственным бизнесом, культурными проектами и предпринимательством (подмешанным к обычной финансовой гегемонии белых), чем во многих других городах Америки. Я ощущаю здесь меньше гнева, страха и подозрений, часто пронизывающих американские города. Хотя я вполне отдаю себе отчет, что для многих его жителей Новый Орлеан при этом — город отчаянной, безысходной нищеты. Безнадежность и насилие живут здесь припеваючи.
Мне хотелось бы верить, что позитивные черты этого города унаследованы от его афро-американских корней, но я вновь вспоминаю свое детство в Балтиморе (где население по большей части чернокожее) или, немного позднее, в Вашингтоне, округ Колумбия (известном как «Шоколадный город»), где 70 процентов жителей были афроамериканцами. Все центральные кварталы этих городов, за пределами правительственных зданий и белых анклавов, — депрессивные, жалкие и опасные. Должно быть, в Новом Орлеане сработали какие-то дополнительные факторы, которые не позволили городу отправиться по той же дорожке. Быть может, свойственное французским римо-католикам отношение к греху и удовольствиям, подмешанное в общий котел, помогает сделать африканскую чувственность более приемлемой? Моя догадка основана на сходстве Нового Орлеана с такими латиноамериканскими городами, как Гавана, Лима, Картахена и Сальвадор, где смешение Африки и римского католицизма также произвело на свет замечательную культуру и великолепную музыку.
Кроме всего прочего, среди простых людей, выполняющих здесь свою работу, я не чувствую обычного отчуждения. Возможно, это происходит из-за того, что владельцы бизнеса — местные, а может быть, люди просто иначе относятся друг к другу. Как бы там ни было, Новый Орлеан — один из немногих городов в Штатах, где люди по-настоящему радуются жизни, пусть она совсем не легкая, — да и та теперь разрушена ураганом и отсутствием поддержки. Печально, что один из нескольких крупных городов в США, обладающий уникальным характером, оказался брошен в минуту опасности, оставлен на волю безжалостной стихии.
Уже многие годы поездки по «мертвым зонам» больших городов, по опустевшим районам или по центральным улицам, грозящим вот-вот обратиться в руины, рождают во мне странное ощущение сюрреализма. Подобные пейзажи воплощают нечто непредставимое, обращают в реальность самые жуткие фантазии — но обладают при этом загадочной притягательностью. Впрочем, вся новизна со временем выветрилась, и теперь меня куда больше привлекают маршруты, которые приведут меня на удобные дорожки в парках, расположенных у рек и озер. Мне надоело катить по обочине скоростной трассы, вдыхая выхлопные газы и поминутно рискуя жизнью.
Возрождение Питтсбурга
Я встречаюсь со своим другом Джоном Черноффом — учителем, писателем и барабанщиком — в «Фабрике матрасов», арт-заведении в северной части города. Он рассказывает мне о городских финансах и о тех переменах, через которые город прошел в последнее время. Кое-кто из старожилов еще помнит Питтсбург промышленным и задымленным. Из-за фабричных выбросов, угольной пыли и дыма топившихся углем котельных небо и в полдень нередко оставалось темным. Черные облака висели над городом едва ли не круглый год. Сложно представить себе, что подобный апокалипсический пейзаж действительно существовал, но так оно и было. В Китае, вероятно, и сейчас немало городов выглядят примерно так же.
W. Eugene Smith/Black Star
Лишь недавно закрылся последний сталелитейный завод. Их все успели снести, оставив пустоты, которые зовутся «бросовыми участками» — особенно если городские власти намереваются их реконструировать. По словам Джона, новые стройки вдоль реки — сплошь бывшие «бросовые участки». Работа по восстановлению этих земель кипит вовсю. Скажем, стройка на месте старых литейных цехов «Хоумстед» идет на участке, именуемом «Побережье». На юге — там, где когда-то стоял сталелитейный завод «Джонс энд Лафлин», — тоже ведется новое строительство. Все эти «бросовые участки» один за другим расчищаются под реабилитацию и новое строительство.
Во времена своего расцвета эти фабрики были грандиозны: самый крупный завод тянулся на мили вдоль берега реки. В небольших лощинах, ответвлявшихся от речного русла, имелись собственные шахты, а вокруг теснились мини-городки с жильем и церквями для рабочих. Закон, так и не вычеркнутый из списка действующих, гласит: если под вашим домом кто-то обнаружит залежи угля, вы обязаны позволить выкопать его.
Теперь, с развалом индустрии, многие из этих городков оказались заколочены, как и немалая часть пригородов Питтсбурга. Хотя сегодня, в 2005 году, другие районы оживают, начинают потихоньку развиваться, так или иначе. В 2000 году Питтсбург обгонял Детройт или Кливленд по уровню безработицы — и перспективы казались как никогда зловещими. Люди, получавшие по двадцать три доллара в час на сталелитейном предприятии, оказались вынуждены искать работу в кафе и ресторанах. Многие уехали; те же, кто остался, надеялись, что металлургическая промышленность вернется, чтобы вновь взять город под свое крыло. Надежды не оправдались, но многие в итоге нашли работу, связанную с медициной или новыми технологиями: работу, которая оплачивалась заметно хуже, но все-таки позволяла прожить.
Город можно считать практически банкротом — особенно после строительства двух невероятных стадионов, один бок о бок с другим. Избиратели высказывались против подобной траты, но инициатива оказалась живучей и в обновленном виде все же просочилась сквозь административные инстанции. Пришла пора платить по счетам, а поскольку налоговые поступления не увеличивались, город задолжал весьма серьезные суммы. Законодатели-республиканцы пресекали все попытки поднять налоги (им особенно аплодировали в зажиточных кварталах), так что в обмен на стадионы в городе оказались урезаны другие программы: закрыты городские бассейны, сокращена численность полицейских. Финансовое и налоговое бремя легло на плечи тех, в большинстве своем неимущих, людей, кто и по сей день еще живет в самом городе.
К счастью, кое-кто из олигархов — Хейнцы, Меллоны и еще несколько знаменитых семейств — продолжают оставаться в Питтсбурге и не желают своему городу провалиться в геенну, а потому стремятся вдохнуть новые силы в центральные кварталы. Действуя буквально дом за домом и дюйм за дюймом, они придумывают все новые способы получить финансовую поддержку от богатейших владельцев недвижимости. После ухода тяжелой промышленности крупнейшими арендаторами в городе оказались школы и больницы, которые, увы, освобождены от уплаты налогов, а потому для сбора средств приходится изобретать что-то другое. Либо деньги найдутся, либо эти организации прикроют лавочку. Но Джон и его единомышленники, кажется, настроены оптимистично. Джон объясняет: «Город едва не обанкротился не только из-за стадионов. Здесь действует множество факторов, и один из них — сокращение населения. Как и многие прочие города, Питтсбург нуждается в серьезной финансовой поддержке от федералов и властей штата. И кроме олигархов здесь отыщутся люди, готовые приложить силы для восстановления: стихийно образующиеся по всему городу группы жителей и предприятия малого бизнеса. Та булочная, куда мы заходили в Миллвейле, хороший пример того, как бизнес заново осваивает старые районы, помогая оживить ситуацию».
Еще придется немало потрудиться, чтобы исправить вред, нанесенный гибельными схемами обновления в 60-70-х годах. Красивое шоссе разрезает Норт-Сайд надвое, изолируя стадионы и всю инфраструктуру вокруг них от ближайших жилых кварталов. Джон: «Инициативные группы пытаются как-то справиться с ситуациями вроде той, что сложилась с жилыми районами вокруг стадиона в Норт-Сайде. Восстановленные дома, которые мы там видели, вокруг центра Норт-Сайда и улицы Мексиканской войны, стоят теперь очень даже приличных денег».
Плотная жилищная застройка создала целые криминогенные зоны. И теперь понемногу оживают именно те районы, которые прежде считались безнадежными, — не получившие «подарка» в виде программы обновления, хаотично, без всякого порядка заселенные рабочими-эмигрантами. Некоторые из них крайне живописны. Там до сих пор сохранились частные бары, управляемые семейными парами магазинчики и пешеходное движение. Я уже видел нечто подобное в Милуоки.
Перекусив, мы заходим в церковь в Миллвейле: мне рекомендовали взглянуть на ее росписи. Миллвейл расположен в нескольких милях вверх по течению — это бывший шахтерский поселок, ютящийся в одной из тех самых лощин. На улицах немало заколоченных витрин, но замечательная французская булочная, как заметил Джон, приготовилась держаться насмерть. Я покупаю торт: сегодня день моего рождения.
Церковь в этом крошечном городке хорватская, и фрески работы Максо Банка захватывают воображение. Я бы сказал, что этот художник — питтсбургский Диего Ривера. Внутренние росписи были выполнены за восемь недель в 1937 году. Разумеется, среди сюжетов имеется изображение Девы Марии с ребенком на руках, но, скажем, прямо под нею, по обеим сторонам от нынешнего алтаря, нарисованы хорваты: слева толпа, представляющая старый мир, а справа — новый, позади этой последней группы виднеется вовсю дымящий сталелитейный завод.
Еще более необычными для церковного убранства можно считать политические и антивоенные мотивы фресок, вторящих Распятию: сгорбленные вдовы в трауре оплакивают окровавленного пехотинца в гробу, а холмы за ними уставлены крестами. На другой стене изображено продажное правосудие: фигура в противогазе держит весы, на чашах которых золото перевешивает хлеб. Первая мировая война явно произвела на Максо сильное впечатление.
На одной из фресок Дева Мария разнимает двух солдат, невзирая на опасность оказаться заколотой штыком. На другой толстяк-богач в образе Смерти просматривает биржевые сводки, а двое чернокожих слуг сервируют его стол к обеду, роль главного блюда в котором играет жареный цыпленок. Наконец, перед нами возникает сам распятый Иисус, которого колет штыком очередной солдат.
Смелые, сильные образы окружали воскресных прихожан в этой церкви… Росписи сильно нуждаются в реставрации: угольная пыль, работавшая над ними долгие годы, заметно исказила некогда яркие краски. Остается только надеяться, что эти потрясающие фрески сохранятся и скоро будут восстановлены.
Уже совсем недавно, во время более позднего визита, я объехал холмы, которые здесь повсюду, кроме речных берегов. Их склоны делают велосипедную прогулку непростым решением. Зато я своими глазами вижу перемены, произошедшие с моего прошлого приезда сюда четырьмя годами ранее. Похоже, Питтсбургу удалось не просто выжить: культурный очаг в центре заполняется по выходным людьми, маленькие жилые районы с собственными барами и продуктовыми лавочками на перекрестках процветают, заведения со стриптизом по-прежнему не знают отбоя от клиентов и, как мне сказали, люди начали возвращаться в город. Это особенно важно для возрождения, поскольку налоги обеспечат финансовую основу дальнейших изменений, продвигаемых Хейнцами и другими. Если все сложится хорошо, эти перемены станут необратимы и будут развиваться под собственным весом.
Порой возрождение может начаться в одном ограниченном районе, а затем распространиться на окружающие кварталы — если этот район ничем не изолирован и не оторван географически. В бывшую промзону въезжают художники и актеры, за ними вскоре следуют кафетерии и бакалейные магазины. Один за другим открываются музыкальный клуб, художественная галерея и книжный магазин. Строители превращают цеха и склады в шикарные квартиры, и затем тот же процесс запускается вновь — уже в каком-то другом месте. Или же, как в некоторых центральных районах (скажем, в Канзас-сити), местный промоутер может решить ставить музыкальные или театральные шоу на какой-то всеми забытой, уже подготовленной к сносу площадке вроде «Аптаун Театр», зала в совершенно «неподходящем» для этого районе. Отважный, хотя и выгодный в смысле аренды ход, обусловленный верой в собственные силы. Неподалеку открывается бар, затем музыкальный магазинчик, и уже довольно скоро район предстает вполне подходящим для жизни. Единственное солидное вложение иногда может послужить началом целой цепочки важных для города событий. Хейнцам удалось совершить нечто подобное в центре Питтсбурга: они обновили театры и концертные площадки, открыли арт-центры, вокруг которых начал собираться и прочий бизнес. Эта схема действительно работает.
Хотя обрисованная мною картина выглядит довольно безрадостной, вовсе не каждый город в Соединенных Штатах катится в бездну на тележке из супермаркета. Далеко не все они поставлены на грань выживания умирающим производством, идиотскими решениями планировщиков и «белым бегством». Существуют и другие варианты развития событий. Сан-Франциско, Портленд, большинство районов Сиэтла и Чикаго, Миннеаполис, Саванна и многие другие полны жизни и заряжены бодростью. Существуют места, где уже запущенные процессы распада обращаются вспять, где к людям возвращается былое качество жизни (или его никогда не отнимали). Как ни странно, недавний экономический спад может послужить великолепной возможностью. Уже никто не косится на устойчивые, не приносящие баснословных прибылей финансы, на общественный транспорт и велосипедные дорожки. Конгрессмен Эрл Блюменауэр, давнишний защитник городского велодвижения, считает, что время для решительных перемен наконец пришло.
Возрождение может захватить и некоторые из тех городов, где мне пришлось побывать. Часто политической воли и одной-двух серьезных перемен оказывается достаточно, и тогда сдвиги начинают происходить сами собой. Как правило, города расходуют меньше электроэнергии на душу населения, чем пригородные сообщества, где люди живут в отдалении друг от друга, а потому резкий взлет цен на электричество вселяет надежду в узкие городские улицы. Угрюмые, мрачные кварталы вдруг начинают расцветать. Экономика пошатнулась, и Соединенные Штаты могут потерять мировое первенство среди прочих политических гигантов, но это не означает, что города не смогут вернуть себе уют. Жизнь еще может повернуться к ним лицом, она еще в силах наладиться — да так, как мы не отваживались и мечтать. Рабочий квартал может бурлить: место, где живет много самого разного народа, где предприниматели занимаются самыми разнообразными предприятиями, обычно оказывается прекрасным домом. Было бы неплохо, если бы существовал некий закон, поддерживавший заселение в строящиеся дома людей с разными занятиями и уровнями доходов: это самые жизнеспособные и здоровые сообщества.
Берлин
Ностальгия по грязи
Когда самолет садится в берлинском аэропорту Тегель, я смотрю вниз, на чистенькие, аккуратные поля и дороги — даже в пролесках поодаль деревья стоят правильными рядами, — и поражаюсь тому, до какой же степени упорядочена вся эта страна с ее пейзажами, до самого горизонта, куда ни брось взгляд. Ни природной дикости, ни хаоса, ни буйства. Только не здесь. Да и в остальных развитых странах Европы с этим не густо. Человек здесь хозяин, и за долгие века ему удалось указать природе ее место. Во многих странах уже выработался особый подход, дополняющий эту точку зрения садовника бережным отношением к свойственной природе хаотичности. В результате то тут, то там можно встретить изолированные парки и охраняемые заповедники — совсем как зеленые «зоопарки».
Помню, в 1988 году я ездил по германской глубинке, подбирая места для натурных съемок фильма «Лес», который мы надеялись сделать вдвоем с театральным режиссером Бобом Уилсоном. В то время Стена еще стояла, но мне удалось поездить и по восточным регионам страны, так что скучная, в принципе, работа стала настоящим приключением. Учитывая название нашего проекта, некоторые сцены обязательно требовали съемок в девственном лесу, и на поиски такого я и отправился. Увы, во всей Германии нам удалось найти один-единственный кусочек нетронутого леса — охраняемая полоса вдоль дороги, не больше квадратного километра.
Но этот лес действительно отличался, и весьма, от всех прочих, которые мы видели. Ни единого прямого ствола, все деревья согнуты и перекручены. Они, похоже, вели насыщенную, интересную жизнь. Подлесок усыпали мертвые, постепенно превращающиеся в труху массивные стволы — скрюченные трупы, прародители еще стоящих исполинов. Лес был точь-в-точь таким, каким его описывают в сказках или показывают в некоторых фильмах — дикий, но почти уютный. Смутно-зловещий, но манящий своей красотой. В таком лесу чувствуешь себя одновременно внутри и снаружи какого-то громадного существа. Как будто бродишь по внутренностям гигантского зверя. Думаю, это печально — то, что образы, возникающие в моем сознании при мысли о неухоженном, нетронутом человеком лесе, извлечены из книжек да фильмов. Вдвойне печально, что лишь на этом узком отрезке сохранилось то, что когда-то встречалось повсюду, а ныне живет только в нашем воображении — образ, выжженный в нашей психике опытом тысячелетий, неизгладимый, но ныне почти не имеющий связи с реальным миром. Этот крошечный участок был единственным сохранившимся в естественном состоянии, не считая рассказов о лесе покрупнее где-то в Польше, но ехать туда снимать фильм было бы непрактично.
Европа сделала себе маникюр. Весь континент целиком, не считая каких-то практически недоступных местечек в Альпах, северной Шотландии и Скандинавии, причесан и вычищен людьми. Масштабный тысячелетний проект, великое обустройство, на протяжении веков требовавшее совместного труда бессчетных народов и народностей, явившихся из разных культур и говоривших на разных языках. Величайшее предприятие в истории человечества.
В Америке нет ничего подобного. Ее история не знает причесанных пейзажей — за исключением разве что получившей меткое название Новой Англии или отдельных областей Великих равнин, где степи Северной Америки подверглись окультуриванию фермерскими хозяйствами. В Америке все еще встречаются участки дикой природы, со всеми сопутствующими ей опасностями: эти оборванные лохмотья таятся по углам континента. Даже в местах, где дикость лишь иллюзорна, местные жители пока что хранят воспоминания о ней — а значит, учитывают ее в повседневной жизни и ведут себя соответственно. Притягательная, непредсказуемая, непостоянная Неизвестность сплошь и рядом начинается как раз за вспаханным участком — или, по крайней мере, она была там совсем недавно.
Отношение европейцев к собственным ландшафтам состоит в том, чтобы вдумчиво привести континент в порядок — так, словно это огромный сад. Американцы же предпочитают захватывать земли силой: замостить большие площадки или насадить долгие мили какой-то одной культуры (пшеницы, например), чтобы та тянулась до самого горизонта. На просторах Нового Света ведут себя так, будто земля никогда не кончится — там, за горизонтом, ее еще больше, а потому экологически рациональная культивация и восстановление земель выглядят бредом сумасшедшего. Думаю, в России и в бывших советских республиках отношение к земле во многом схожее, и это способно кое-что прояснить. Видимо, именно поэтому американцы повально уверены в том, что окружающий мир необходимо завоевать, усмирить, подчинить себе, — в то время как европейцы, более-менее добившиеся этого на собственных угодьях, считают своим долгом подкармливать их, восстанавливать, наблюдать за ними, а не просто править как заблагорассудится. Индустриализация и сельскохозяйственное освоение земель в большей части Европы остались в прошлом: их наследие — жуткие воспоминания о загрязненных реках и потемневшем небе. Так что теперь за состоянием окружающей среды здесь более-менее следят.
Я качу на своем велосипеде по специально организованным здесь, в Берлине, дорожкам; все вокруг кажется очень цивилизованным, хорошо продуманным и приятным в пользовании. На велосипедные треки не заезжают автомобили — и уж точно не паркуются на них! Велосипедисты, в свою очередь, не выруливают на улицы или тротуары. Тут установлены маленькие светофоры и даже сигналы поворота специально для велосипедистов! Обычно им дают несколько лишних секунд — чтобы успеть повернуть перед всем прочим движением и убраться с пути остального транспорта. Нечего и говорить, большинство велосипедистов и вправду реагируют на сигналы этих светофорчиков. На их дорожки даже не забредают пешеходы! Я в полном смятении — настолько здорово все здесь придумано и настолько четко работает. Ну почему там, где я живу, все иначе?
Здесь даже сами велосипеды устроены крайне практично. Обыкновенно черные, всего с несколькими передачами, брызговиками и нередко с корзинкой для покупок — вещь, которую ни одному спортсмену-велосипедисту в Северной Америке не придет и в голову прицепить к своему горному байку. В Голландии пошли даже дальше, придумав специальные корзины-сидения для маленьких детей, оборудованные собственными ветровыми стеклами. Ясно, что поездки по Нью-Йорку, с его вечными колдобинами и ежегодно возникающими на прежнем месте трещинами в асфальте, куда ближе к экстремальному виду спорта, чем путешествие по немецким дорогам. Несмотря на суровые зимы, улицы Берлина в большинстве своем ровные и лишены ненужных препятствий. Хм. Пожалуй, самые заметные неровности на местных улицах — участки мощеных дорог или отдельных кусков тротуара. Как им это удается? Или еще точнее: почему богатейшая страна мира, похоже, не в силах добиться чего-то подобного?
Можно предположить, что с помощью гладких дорог немцы разгладили и психологические ухабы своей повседневной жизни. Если улицы Нью-Йорка заметно каверзнее и заковыристее (ну, не считая банковской части Манхэттена), то здешние дороги «сидят» на прозаке: они цивилизованы, но выглядят намного невзрачнее. Но кто решил, что нам, американцам, следует ездить исключительно по «нескучным» улицам?
Современное общество на севере Европы выглядит довольно однородным. Иммигранты здесь есть, но они пока не составляют приличного процента населения и живут в основном на городских окраинах или в гетто, так что смешение народов не бросается в глаза — пока что. Меньше и экономических пропастей между классами, чем в тех же Соединенных Штатах; этого рода различия заметны разве что внутри той же иммигрантской среды: турецкая диаспора в Германии, индонезийцы в Голландии, африканцы в Бельгии, выходцы из северных районов Африки и арабы во Франции. Для местных уроженцев с белой кожей жизнь здесь более равноправна и, стало быть, более демократична, чем в США. Коренные жители Европы понимают, что население их бывших колоний тоже хотело бы пользоваться бесплатным медицинским обслуживанием и получать бесплатное школьное образование. Даже если люди могут голосовать (как, разумеется, могут в Штатах), при наличии невероятной разницы в доходах и неравенства в доступе к образованию и медицине интересы большинства и общественное благо не могут превалировать. Воля меньшинства одерживает верх. И значит, подлинное равное представительство не существует.
Я бывал здесь и прежде. Поначалу, в конце 70-х, Берлин казался экзотичным и увлекательным городом, олицетворением холодной войны. Помню поездку по хорошо охраняемому коридору, ведущему в Берлин из Гамбурга, — тогда он показался нам этаким двойным строем вооруженных людей, растянувшимся на часть Восточной Германии. Затем был пропускной пункт «Чарли», контролируемый американскими военными проход в Берлинской стене, со всеми связанными с ним историями и пропагандистскими экспонатами, повествующими об отчаянных и неудачных попытках бегства с Востока. И в то же время в городе чувствовался какой-то упадок: вырождение, буйствовавшее в разнообразных панк-клубах и дискотеках Западного Берлина. Приходилось постоянно помнить, что находишься в кольце, что ты — заключенный на этом острове роскоши, культуры и наслаждений, возникшем посреди пресного, высокомерного, гнетущего Востока. Город как дразнилка, как искушение. Надо думать, это делало жизнь в Берлине тех лет особенно волнующей и чуточку бредовой.
Для обнесенного стеной, неспособного расширяться Берлина 60-х, 70-х и 80-х годов здесь поразительно много парков и зеленых аллей. Поскольку выстроен он на почти идеальной равнине, город был (и до сих пор остается) идеальным местом для езды на велосипеде, хотя зимы здесь бывают дико холодными из-за летящих с севера ветров. Здесь проходит замечательный фестиваль кино, где часто можно увидеть фильмы тех стран Востока, о кинематографии которых Запад не имеет никакого понятия. Однажды я посмотрел чудесный турецкий фильм, в котором признанный театральный режиссер решает немного подзаработать съемками в ролике, рекламирующем шампунь, но в итоге «застревает» в воображаемом мире, населенном персонажами рекламы. Его новая семья знает его только как персонажа ролика: окружающие отлично понимают, например, чем этот персонаж зарабатывает себе на жизнь, а сам он, актер, лишь теряется в догадках. Немного побарахтавшись, он смиряется со своим положением и пытается вписаться в эту новую для него жизнь.
Заключенный № 7
Когда Рудольф Гесс, последний нацистский преступник, содержавшийся в тюрьме Шпандау, умер, по всей видимости удавившись электрическим проводом, все это здание в западной части города было, по рассказам очевидцев, разобрано кирпич за кирпичом. Погрузив все на грузовики, британцы (которые несли ответственность за сектор, где располагалась тюрьма) ночью вывезли кирпичи куда-то, где размололи в пыль, которую затем вышвырнули в море. Будто тюрьма — или кирпичи, из которых она была сложена, — могла послужить местом паломничества неонацистов, останься она на прежнем месте. Неужели кому-то пришло в голову, что радикалы попытаются проникнуться «энергетикой» Гесса, натирая ладони какими-то камнями? В любом случае, вечером тюрьма стояла — а наутро ее и след простыл, остался только небольшой песчаный карьер.
Двадцать лет Гесс оставался единственным заключенным в целом здании, «самым одиноким человеком на свете», как выразился один писатель. Какой красивый образ! Похоже, он мог чуть ли не свободно бродить по огромному тюремному комплексу, но никому не разрешалось говорить с ним (или просто пожать ему руку). И вновь кто-то посчитал, что, подобно кирпичам тюрьмы, Гесс владеет какой-то фашистской «магией джу-джу» и может вербовать сторонников одним касанием пальца. Гесс знаменит еще и тем, что в 1941 году прилетел в Шотландию в надежде на заключение договора о перемирии. Там он на парашюте опустился на вотчину какого-то местного землевладельца, где, вроде, был захвачен размахивавшим вилами сельчанином.
Обмен
Я прибываю в город из аэропорта. Такси медленно крадется по серым, совершенно пустым улицам, разыскивая нужный мне адрес. Хотя вот же, по дальнему тротуару идет прохожий в ярко-красном одеянии; это дородный немец в костюме индейского вождя, со всеми перьями на голове, в зимних мокасинах и так далее. Он один-одинешенек, улица пустынна. Сначала я думаю: «Ого, здешние психи довольно изобретательны!» — но затем вспоминаю, что идет карнавальная неделя, и он, скорее всего, ковыляет домой после бурной ночи. В Германии развился особый феномен Дикого Запада, вспыхнувший благодаря книгам Карла Мая. Серия его популярных романов-вестернов основана на неожиданном романтическом повороте сюжетной линии: героями в них выступают как раз индейцы.
Национальные цвета германцев (не те цвета, что красуются на государственном флаге, а те, что встречаются здесь чаще прочих) — желтый, в основном тусклого серного оттенка, зеленый с уклоном в тона выцветшей листвы и коричневый: от мутновато-бежевого до насыщенного цвета земли. Эта теплая почвенная палитра во всех ее комбинациях — самая распространенная, когда речь заходит о цветах одежды, зданий и всего прочего. Для меня она воплощает собой «немецкость», национальное и культурное своеобразие. Это, конечно, стереотип, но он заставляет задуматься: может, у каждой страны есть своя палитра? Конечно, дома строились когда-то из местных материалов, так что в Лондоне преобладает красный кирпич, а, например, в Далласе — охряный.
В гостиничном лифте прозрачные стены, они дают бросить взгляд вниз, на шоссе неподалеку, и одновременно рассмотреть шахту самого лифта и его устройство. Все кабели и механические устройства безупречны — ни пятнышка, ни пылинки. В Нью-Йорке эти шахты чумазы, все поверхности покрыты слоями запекшейся грязи и застарелой смазки, внизу — толстый ковер из смятых стаканчиков из-под кофе и крысиного помета. Когда я говорю об этом своему другу-американцу, он отвечает: «Ну и что, зато у нас в Америке музыка лучше».
Да что ты! Можно не выносить техно, безраздельно царящее в большинстве местных ночных клубов, но многие тут же возразят, что одни только Бетховен, Бах и Вагнер шутя выдержат конкуренцию с любыми американскими ремесленниками, имена которых могут всплыть в памяти. Да, это заявление смехотворно, но что оно означало? На что намекало? Кроме ксенофобии и недоказуемости, не было ли там подкладки в виде предположения, что культурные и социальные качества имеют некий срок годности? Что избыток одного неизбежно влечет нехватку другого? Что чистота и порядок обязательно иссушают какие-то другие качества (из чего следует, скажем, будто каждый красивый человек непременно туп как пробка)? Что целые нации и народы имеют некую общность психики, которая вступает в силу сразу, как пройдешь паспортный контроль? Эта мысль чем-то напоминает идею, описанную в странном рассказе Уилла Селфа «Квантовая теория безумия»: человечество якобы располагает ограниченным, раз и навсегда определенным уровнем рассудка — одного на всех. В результате каждая черточка психологии, каждая деталь социального облика наших персонажей получены в обмен на какие-то иные, оставшиеся невыраженными, формы социального поведения. Если человек чувствует себя счастливее «среднего уровня», это означает, в рамках данной теории, что он совершил обмен, поступившись чем-то другим — интеллектом, например.
Музыка, раздетая догола
Берлин воспевают как культурную столицу Европы. Ну, кое-кто воспевает. Вечером я отправляюсь обходить галереи с художником-дизайнером Стефаном Сагмейстером. Буквально все здесь сверхдружелюбны и готовы помочь — без всякого налета панибратства или навязчивости: это заметный контраст с ощущениями, которые нередко испытываешь в нью-йоркских галереях. Множество местных залов располагаются в старых зданиях, имеющих любопытную планировку. Кварталы довольно велики, а потому сами дома — офисы, квартиры, а теперь и галереи — представляют собой внушительные строения, образующие периметр целого квартала, этакий гигантский квадратный бублик. Такая планировка оставляет порядочно пустого места посередине, скрытого от уличного движения и доступного извне через туннели, прорубленные в «бублике».
No 2006 Aerowest / Google Inc.
Эти внутренние дворы огромны. Некоторые настолько велики, что внутри первого многоквартирного здания нередко прячется другое, а изредка и внутри этого второго может гнездиться еще одно, будто архитекторы выбрали в качестве модели русскую куклу-матрешку. Некоторые из этих «внутренних» зданий вмещали когда-то маленькие фабрики, но теперь превращены в очаровательные кафе с выносными столиками и пространством, где клиенты оставляют велосипеды, часто даже не приковывая их цепью. И попасть в какую-нибудь новую галерею, как правило, можно только через такой вот дворик. Внутри эти галереи обыкновенно не столь просторны, как в других частях света, поскольку чаще всего устроены в отремонтированных и переоборудованных офисах, а не в широченных корпусах бывших фабрик.
Мы со Стефаном разговорились о компакт-дисках и звукозаписи в более широком смысле. Стефан недавно вернулся из Северной Кореи, которая, по его словам, в некоторых аспектах на несколько лет опережает наши страны в развитии. Он говорит, там никто уже не покупает компакт-диски. Когда ему захотелось приобрести диск, который он где-то услышал, пришлось искать специализированный магазин: точно так же в Европе или в Америке (не важно, Северной или Южной) придется разыскивать винил.
Мы вместе задумались над судьбой обложек пластинок и компакт-дисков: за свою карьеру Стефан не раз возвращался к этому формату дизайнерского искусства. Он напомнил мне, что устойчивая связь «картинки на обложке» с музыкой внутри появилась только из-за того, что виниловая пластинка легко царапалась, а потому нуждалась в прочной картонной защите. И до относительно недавнего времени даже эта упаковка не сопровождалась изображениями, списком исполнителей, текстом «от издателя»: изначально обложка грампластинки была простой, одинаковой для всех. Веками люди с удовольствием слушали музыку, не испытывая нужды в ярких рекламных образах или привлекательном дизайне обертки. Впрочем, я быстро выяснил, что, стоило Алексу Штейнвейсу впервые в истории упаковать пластинку в специально предназначенный для нее художественно оформленный конверт («Героическая симфония» Бетховена, 1939 год), тираж диска сразу взлетел до небес. Значит, графическим оформлением музыки не стоит пренебрегать. Мы склонны считать аудиозапись сердцевиной «полного набора», под которым сегодня подразумевают визуальный ряд и всю дополнительную философию. Со временем этот «набор» стал воплощать мировоззрение, которое отражается не только самой музыкой, но и ее упаковкой, личностью артиста, имиджем группы, костюмами, видеоклипами и всеми прочими «посторонними» подсказками. Но очень скоро все это, вполне возможно, отвалится, оставив одну только музыку, — благодаря миру цифровых технологий, где многие покупают одну песенку, которая им нравится, оставляя без внимания все прочие «сопутствующие» материалы и картинки. Эра информационных облачков, окружающих поп-музыку как воплощение ее Weltanschauung10, похоже, подходит к концу. И Стефан, кажется, не сильно переживает по этому поводу.
Политическое искусство
Мы обедаем в компании Матиаса Арндта, местного галерейщика, и его подруги, историка искусства. Матиас перенес свою галерею из района Митте, где она возникла, в большое новое помещение неподалеку от бывшего пропускного пункта «Чарли», где кучкуются новые галереи. По его словам, чаще всего покупатели живут за пределами Берлина, а большинство из них — за границей. Несмотря на избыток в Берлине галерей и художников, местное сообщество ценителей искусства не особенно стремится поддерживать местных творцов. Своих почитателей (готовых платить за работы, по крайней мере) они находят где-то в другом месте.
Дела у местных творцов идут довольно неплохо, хотя и в другом смысле. Здесь невероятные студии и жилье можно снимать за куда меньшую сумму, чем в Уильямсбурге 11или на востоке Лондона. Да еще в самом центре города.
В галерее Матиаса мне понравилась инсталляция Томаса Хиршхорна: руки манекенов поддерживают на весу мешанину из книжных томов и инструментов для работы по дому. Оставляет веселое впечатление интеллектуальный призыв: «Вставай, рабочий класс!» Идеализированная революция, символически реализованная на (довольно большом, правда) столе. В другую эпоху я мог бы вообразить эту работу проектом будущего монумента, изготовленным из подручных материалов каким-нибудь старшеклассником: дешевые книжки в бумажных обложках вместо солидных антикварных фолиантов, мелкие отвертки и рулетки вместо здоровенных серпов и молотов. И, разумеется, подобно любому школьному проекту, работа Хиршхорна держится вместе благодаря слоям упаковочного скотча.
Томас Хиршхорн, выставка фотографий в «Матиас галери шоу» No 2009 Artists Rights Society (ARS), New York / ADAGP, Paris
«Проблема» красоты
Матиас упоминает о молодом, учившемся в Лейпциге художнике, который обрел в последнее время немалую популярность: несколько лет назад Матиас отказался от мысли представлять его работы в своей галерее. «Слишком красивые», — решил он тогда. Матиас и сам признает, что «красивости» — не его стихия, даже понимая, что это предубеждение не всегда ему на руку. Стефан цитирует покойного Тибора Калмана — дизайнера, с которым я часто сотрудничал в прошлом и на которого одно время работал сам Стефан: «Красота мне не мешает, но она не очень интересна».
Матиас уверяет, что красота, будучи эфемерной, мимолетной и преходящей, напоминает нам о смерти. Сам я в жизни бы не поставил знака равенства между двумя этими понятиями; само утверждение звучит слишком уж романтично, в духе Рильке, но я понимаю, о чем оно говорит. Болезненность прекрасного. Ха! Думаю, это отчасти верно, если говоришь о человеке — потрясающе красивой женщине, например. С годами такая красота неминуемо потускнеет, а со временем и вовсе исчезнет, не оставив следа. Стало быть (развивая ту же мысль), листать модный журнал — печальное, даже трагическое действо? Ну, в любом случае это так, пусть даже по другим причинам. Но что тогда сказать о людях, которым повезло красиво состариться — которые с годами становятся интереснее, обретают своеобразную, нетрадиционную красоту? Прогулка по залам Лувра, с точки зрения Матиаса, может оказаться по-настоящему гнетущим переживанием. Я часто думаю о красоте песни (которая исчезает сразу, едва услышишь ее), или о красоте промелькнувшего за окном пейзажа, которая постоянно обновляется (мы надеемся), или же о красоте тех старых вещей, которые лишь становятся прекраснее, чем больше на них царапин и прочих следов использования. Моя подруга Синди говорит, что с людьми иногда происходит то же самое: некоторые, взрослея, обретают свои настоящие лица, когда, например, детские, не особенно выразительные черты юности с годами постепенно открывают подлинное, красивое лицо взрослеющего человека. Такие люди в молодости не обладают настоящей красотой — в любом случае, такая красота не глубока.
Некоторым людям сложно определить, что такое красота: нередко вещи, которые с первого взгляда могут показаться уродливыми или странными, постепенно захватывают, и мы обнаруживаем в них глубину и красоту более совершенную, чем обыкновенная внешняя прелесть. Определения сложны, ненадежны и к тому же меняются со временем. Они не абсолютны: такое определение невозможно дать раз и навсегда. И если это правда, никто не может указать на предмет или человека, уверенно произнеся: «Вот это красота!»
В защиту какого-то подобия «абсолютной красоты» я могу привести прочитанную где-то мысль о существовании эволюционных и биологических причин, объясняющих наши критерии приписывания людям физической красоты и привлекательности. У нас имеются встроенные эволюцией визуальные предпочтения, позволяющие судить о привлекательности (и других сопутствующих качествах вроде физического развития) людей и животных, с которыми мы встречаемся. Говорят, что симметрия, например, свидетельствует о ровном физиологическом развитии: симметричные черты лица — признак вероятного генетического здоровья. Подтекст в том, что мы, по всей вероятности, биологически запрограммированы видеть определенные вещи (других людей, в данном случае) красивыми. Кроме того, подразумевается, что мы находим их красивыми потому, что они выглядят подходящими, желанными партнерами для продолжения рода. Мы называем их «красивыми», но подразумеваем нечто другое.
Если эти рассуждения верны, тогда, думается мне, возможно распространить тот же принцип на другие эстетические области — на пейзажи и помещения, например. Почему бы и нет? Разве некоторые пейзажи, с их уникальным освещением и окружением, не несут в себе вечно актуальные сведения, дававшие нашим предкам сигнал: вот отличное место для охоты, для выращивания пищи, для обзаведения семьей? Стоит ли думать, будто обусловленные эволюцией правила расшифровки зрительных образов нашим сознанием применимы исключительно к лицам и телам представителей нашего собственного вида? Даже если лица быстрее выдают ценную социальную и сексуальную информацию, чем что-либо еще.
Разговор переходит на «изнанку», на оборотную, в некотором смысле, сторону красоты: к венским художникам-акционистам, работавшим в 60-х годах. Точнее, к творчеству покойного Отто Мюля, который отправился в тюрьму за сексуальные действия в отношении всего живого и неживого в своей коммуне, включая и детей.
Вот текст сценария одной из его «акций»:
«Я размазываю искусственный мед по старухе и затем напускаю на нее 5 килограммов мух, которых неделю морил голодом, заперев в коробку. Затем я убиваю мух прямо на ее морщинистой коже с помощью мухобойки». Бедная бабуся.
И еще один ( http://www.brightlightsfilm.com/38/muhl3.htm):
Действо делится на различные фазы. Сначала идет натюрморт. Все начинается предельно просто. Тела моделей омывает теплая вода — она бежит и бежит, не причиняя никакого вреда. Следом идет масло, различные супы с клецками, мясом и овощами, быть может, даже с виноградинами. Дальше начинается цвет: потеки кетчупа, варенья, красного свекольного сока. Местами все еще просматривается чистая кожа. Затем действие раскручивается, вперед выходит тяжелая артиллерия. Я часто использовал тесто, которое тянется массивными потеками, или яйца, муку или капусту. Наконец я высыпал матрасные перья. Во всем этом была определенная структура, в том, как материалы следуют друг за другом. Почти как в кулинарии. Однажды я делал «Выпеку ягодиц». Сначала молоко, потом яйца и сухари. Я не работал со всем телом — только с задницей, очень провокационно. Женщина стояла на коленях в кресле, развернувшись задом к публике. Сначала я обрызгал ее ягодицы молоком. Затем припорошил мукой, словно готовил кляр для венского шницеля. Мука пристала к коже. Следом я размазал яичный желток и напоследок — толченые сухари. Выглядело просто великолепно!
Отто Мюль. Фотография акции «Кто-нибудь может объяснить?» No 2009 Artists Rights Society (ARS), New York / ADAGP, Paris
А вот и та «акция», после которой Мюля арестовали:
Рождественская акция «О, елка новогодняя». Я лежу, обнаженный, с женщиной, в сени рождественской елки. Я нанял мясника. Он убил свинью при помощи шприца. Вырвал сердце и бросил его нам. Сердце все еще дергалось. Брызгала кровь. В помещении царила полная тишина, не было слышно даже дыхания.
Я медленно взобрался на стремянку и помочился на женщину и сердце свиньи внизу. И вот тогда в женщине взыграла борьба за равноправие. Она бросилась к стремянке с криком: «Ах ты, свинья! Грязная скотина!» При мне был килограмм муки, и я высыпал ее на женщину. Белый туман. Она вновь закричала: «Свинья!» — и исчезла, растворилась в тумане. В тот же миг кто-то решил закидать меня картошкой. Он подходил все ближе и ближе, мне стало не по себе. У меня оставался еще килограмм муки, и я осыпал его с ног до головы. Мука припорошила ему лицо и костюм. Он стоял там — белоснежный, как снеговик.
Отто Мюль. «Без названия» CNAC/MNAM/Dist. Reunion des Musees Nationaux/ Art Resource, NY No 2009 Artists Rights Society (ARS), New York / ADAGP, Paris
Мюль сказал: «Моя жизнь должна быть идеальной, иметь направление, служить произведением искусства». Отто воспринимал эту идею всерьез и вскоре забросил артистические «акции» и хэппенинги, созданные для утонченной публики мира искусства, решив, что они сами по себе служат чем-то вроде терапии, а потому не требуют присутствия зрителей. Значит, эти действия можно с пользой внедрить в жизнь за пределами контекста музеев и галерей. И в итоге ему удастся вырвать искусство из его «рамы», о чем он так долго мечтал: «У каждой „акции“ есть своя рама, своя сцена, и люди стоят вокруг. Все это несерьезно, имеет искусственное происхождение. А я намерен избавиться от прилагательного „искусственный“».
Под влиянием психосексуальных теорий Вильгельма Райха Мюль основал собственную коммуну. Нечто вроде бесконечного сеанса группового психоанализа. Участников коммуны поощряли разыгрывать — физически — свои сексуальные и психологические проблемы. Можно только вообразить, учитывая прежние «акции» Мюля, чем это обернулось. Брак внутри коммуны был запрещен. А еще там имелся джазовый ансамбль, поскольку Мюль был большим поклонником Чарли Паркера. Говорят, что в итоге коммуна превратилась в его личное владение, в гротеск, в кошмарный культ художника-хиппи.
Теперь же, отчасти реабилитированный в восприятии мира искусства, в последние годы Мюль получил своего рода признание в виде больших ретроспектив в престижных музеях.
Штазиландия
Летом Берлин восхитителен. Утром я собираюсь прокатиться по Тиргартену, большому парку в центре города, но в отеле «Интеконтиненталь» как раз остановился Колин Пауэлл — тот самый, из «империи зла» (администрация Буша все еще правила страной, когда я был в Германии). По этой причине многие берлинские трассы оказались перекрыты, а сам город наводнили полицейские в облачении для разгона демонстраций. Большинству из них нестерпимо скучно, и они слоняются вокруг, принимая солнечные ванны, читая газеты и попивая кофе.
Прибытие в город представителя «империи» означает, что мне приходится выбирать окольные маршруты всякий раз, когда дела приводят меня в городской центр. Я стараюсь избежать перекрытых улиц и долгих объездов, но погода великолепна, так что я вполне доволен жизнью.
Мне приходилось слышать, что в Берлине открыт музей «Штази», а поскольку я совсем недавно прочел книгу «Штазиландия», в которой ведется подробный рассказ о стране, жителей которой Большой Брат постоянно заставлял шпионить за всеми остальными, мне показалось, что такой музей может оказаться интересным местом. Он расположен в приличном удалении от центра (едва ли не на окраине), в массивном комплексе зданий, служившем штаб-квартирой восточногерманских служб безопасности. Упоминание о нем нечасто встретишь в списках берлинских музеев (которых здесь великое множество), так что поиск его на карте потребовал от меня приличных усилий. Я выехал на велосипеде по потрясающей Карл-Маркс-аллее (логично, не так ли?) — вдохновленному Советами подобию Елисейских Полей, Авениды 9 де Хулио в Буэнос-Айресе или Парк-авеню в Нью-Йорке. Но этот бульвар даже шире и величественнее многих из них. Многоквартирные дома, высящиеся вдоль аллеи, напоминают московские «высотки», но превосходят их, соперничая с жилыми комплексами, которые стоят вдоль больших магистралей других городов; вот только здесь они более упорядочены и, точно повторяя друг друга, уходят практически за горизонт. Масштабы самой улицы и зданий на ней не совсем человеческие, эти образы навевают мне мысли о бесконечном рае какой-то идеалистической утопии. В конце концов, идеалы — как и идеологии — не имеют границ. А этот конкретный «рай на земле» не похож на типичные успокаивающие уродства модернистских проектов — то была совсем иная утопия. А здесь мы видим едва ли не североитальянскую деталировку, и даже если эти здания пугают своими нечеловеческими размерами и сюрреалистически точным повторением, они гораздо привлекательнее обычных жилых кварталов Америки и даже множества модернистских строений Запада, где полное отсутствие декора стало считаться достоинством. Ниже приведен инфракрасный цифровой снимок.
На одной стороне бульвара первые этажи переданы во власть запущенных, жалких витрин: бывшие кинотеатры, универмаги, аптеки — большинство либо разорились и были закрыты, либо оказались перестроены под DVD-прокаты или другие подобные средства легкого заработка. На другой стороне разместились уютные кафе с расставленными в сени деревьев столиками. Вообще говоря, магазины этой части города, по-видимому, не смогли угнаться за расцветом делового центра, начавшимся после падения Стены. Фешенебельные бутики и предметы роскоши, наводнившие бывший центр Восточного Берлина, еще не успели сюда добраться. Одно оформление витрины местной аптеки во весь голос трубит о былых временах (см. фото выше).
Какая красота. Но о чемона говорит? Об основных пищевых группах? Ну, это не совсем те жепищевые группы, о которых знаем мы, но смысл, похоже, именно такой.
Сложности, которые коммунистические страны Восточного Блока испытывали после Второй мировой, послужили делу сохранения уже существовавшей архитектуры. Верно говорится, пренебрежение равняется сбережению, пусть эта фраза и звучит как клише. По крайней мере, здания, оставшиеся целыми после бомбежек нескольких войн подряд, не были снесены: им на смену не пришли унылые новостройки, жилищные комплексы или дорожные развязки. «Восточникам» все это было не по карману. Здания часто попросту получали новую функцию: проще устроить косметический ремонт, чем возводить целое новое строение. В отличие от многих городов Западной Европы и Америки, здесь средств недоставало на целостную реконструкцию города, да и бомбардировки союзных войск в любом случае «расчистили» немалую его часть. В то время как Роберту Мозесу в Нью-Йорке пришлось избавляться от целых районов, чтобы выкроить пространство под проекты автострад и жилых комплексов, здесь этап сноса уже был завершен. А потому те немногие еще стоявшие здания, которые на Западе оказались бы снесены, остались и сегодня пользуются громадным спросом. Интересное исключение — бывшая штаб-квартира Коммунистической партии на Александрплатц в бывшем Восточном Берлине, медноблестящий памятник пост-военного модернизма, отравляющий все вокруг (и в психологическом, и в химическом смысле), который разбирают медленно и крайне осторожно — из-за количества асбеста внутри. Удаление из городского глаза этой соринки — дело спорное, поскольку одновременно символически уничтожает яркое напоминание о прежнем режиме и о недавней истории страны. Точно так же поступили и нацисты, которые, придя к власти, перестроили принадлежавшие евреям магазины и здания, чтобы потом коммунисты, в свою очередь, переоборудовали их под свои нужды и дали им новые названия. Поэтому удаление этой конкретной соринки равносильно стиранию важной части коллективной памяти.
В 80-е годы, когда Стена еще стояла, мне частенько приходилось проезжать через Западный Берлин, жить и работать там. В ту пору искусственно накачанная западная часть Берлина служила выставочным проектом капитализма, предназначенным, чтобы нагляднее показать «этим коммунякам» по ту сторону забора, какие вершины уровня жизни и культуры они теряют. Восточный Берлин был полон невероятных исторических зданий и убогих панельных домов, никакого комфорта. В нем действительно все казалось серым, все давило на психику — гости города, во всяком случае, это чувствовали. И еще запах: многие дома и конторы топились углем, и этот запах я знал (и любил его) по детским визитам в Глазго, к бабушке. В те годы гостям с Запада даже здешнее небо казалось более серым, чем дома.
Думаю, многие из тех, кто жил в восточной части города, чувствовали совсем другое. Они, вероятно, видели в западной части декадентский рассадник торчков и проституток (чем она отчасти и была), в то время как Восток взял на себя миссию поддержки интеллектуальных, культурных и моральных стандартов на традиционно высоком для Германии уровне. Кому-то ведь надо сохранять цивилизацию, пока янки превращают Западный Берлин в военный полигон и пристанище вконец обезумевших художников, сценаристов, наркоманов всех мастей и обладающих сомнительным талантом музыкантов.
В Западном Берлине тех лет молодые немцы, которых не смущала жизнь на обнесенном стеной «острове», пользовались особыми привилегиями: они могли избежать принудительной военной службы, квартплата оставалась относительно низкой, а правила парковки всем были до лампочки (машины стояли под немыслимыми углами прямо на тротуарах, и их никогда не отгоняли на штрафстоянки). Район Кройцберг, на юго-востоке Западного Берлина, был одним из самых злачных мест, которые мне приходилось видеть. Сплошь черная кожа, героин и ночные панк-клубы — нечто вроде оплаченного правительством зоопарка богемы, вне досягаемости «восточников» по другую сторону Стены, но прямо у них под носом. С остальными прелестями декадентской роскоши Запада — продовольственным изобилием, сумасшедшими нарядами и дорогущими тачками — «восточники» могли ознакомиться по контрабандным фильмам и программам ТВ, а еще до них долетали, должно быть, струившиеся над Стеной ароматы жареных колбасок и кебабов, которые поддерживали ночную жизнь соседних кварталов.
Когда Стена рухнула, все это изменилось. Не было больше нужды заманивать людей на закупоренный со всех сторон город-остров. Декаданс обрел другую направленность и перебрался в бывший Восточный Берлин. Фридрихштрассе и окружающие эту улицу бульвары сегодня заполнены шикарными магазинами, бутиками известных фирм и роскошными отелями. Сразу после сноса Стены был короткий период, когда исторические здания Митте продавались за гроши, и многие из них быстро сделались сквотами и мастерскими художников, но это длилось недолго. Лишь несколько кафе и кое-какие граффити пока остаются напоминанием о днях воссоединения города, но застройщики действуют быстро, так что цены растут. Лично меня куда сильнее задевает переезд всего городского центра. Пока Стена еще стояла, центр Западного Берлина (то, что мы здесь, на Западе, считали центром — и точка) располагался где-то в районе пострадавшей от бомбежек мемориальной церкви кайзера Вильгельма — Гедехтнискирхе, а также на расходившихся от нее Курфюрстендамм и Кантштрассе, но теперь центр сместился туда, где был прежде, до начала холодной войны: к Фридрихштрассе, Александрплатц и Постдамерплатц. Ощущение такое, будто память сыграла со мною злую шутку.
Монументальной, но уже постаревшей Карл-Маркс-аллее еще предстоит догнать волну обновления, хотя ее жилые здания уже вычистили, и я слышал, будто бывшие квартиры членов партии и верхушки «Штази» еще очень даже ничего. В общем, этот маршрут — подходящая прелюдия к посещению музея «Штази».
«Штазиландия», книга Анны Фундер, австралийской журналистки, работавшей в бывшей ГДР корреспондентом, повествует о конкретных судьбах, затронутых этим печально известным агентством госбезопасности. Наблюдательность Фундер потрясает. Она подмечает жуткие черты давления не только в арестах, в слежке за гражданами и необъяснимых смертях, но также в таких деталях, как странный бесполый танец «липси», который государство пыталось внедрить в поп-культуру в качестве прививки против рок-н-ролльного вращения бедрами а-ля Элвис.
В хранилищах «Штази» имелось огромное количество всевозможных «материалов». Некоторые представляли собою склянки с запахами, принадлежавшими подозреваемым в подрывной деятельности. Эти склянки были наполнены тайно похищенными лоскутками одежды, желательно нижнего белья, которая некогда принадлежала какому-то бедняге, чей патриотизм был поставлен под сомнение. В некоторых случаях, если принадлежащую подозреваемому одежду было никак невозможно раздобыть, агент исподтишка вытирал место, где только что сидел подозреваемый, и затем быстро запечатывал салфетку, помечая на пакетике имя и время, которое человек провел сидя. Их впоследствии прятали — просто на случай, если человек исчезнет, чтобы потом ищейка могла понюхать салфетку и, видимо, найти по запаху логово преступников.
Amd Wiegmann / Reuters
И так далее… В книге есть замечательный кафкианский эпизод, в котором женщину, которой отказали в устройстве на работу из-за подозрений в подрывных действиях, вызывают на допрос.
— Почему вы нигде не работаете?
— Это вы мне скажите.
— Вы же умная женщина! Конечно, вы могли бы найти себе работу.
— Нет, я безработная.
— Это невозможно. В Народной республике безработицы нет.
Мы предпочитаем думать, что подобные истории отражают паранойю, охватившую центральную Европу под давлением социалистических режимов. Но вообразим теперь допрос, который ведут чиновники Министерства национальной безопасности США:
— Но меня ведь пытали, я давал показания под принуждением.
— Соединенные Штаты никого не пытают! Зачем вы лжете?
Сегодня люди узнают о «Штази» из недавнего фильма «Жизнь других». Сочетание психологических трюков и оруэлловского кошмара отвратительно, но вместе с тем странным образом притягивает. Это агентство славилось тем, что натравливало друг на друга соседей — при помощи искусного давления, подразумеваемых угроз или денежных стимулов. По-видимому, чем-то подобным время от времени занимаются многие агентства национальной безопасности. «Если что-нибудь увидел, что-нибудь сообщи» 12. Превращение сограждан в стукачей делает все население испуганным и послушным, а спустя какое-то время уже никто точно не знает, кто на кого стучит. Любойможет оказаться информатором или агентом. Мир превращается в роман Филипа Дика — хотя, по его версии, каждый обязан впридачу стучать и на себя самого.
Музей «Штази» — грандиозное сооружение, обрамляющее целый городской квартал. Я заезжаю во внутренний двор и пристегиваю свой велосипед замком. Поскольку и парковка, и главные входы в различные секции здания размещены внутри, снаружи не было видно, кто приехал или уехал: все перемещения происходили за стенами. Причем мне сказали, будто бы весь комплекс выставлен на продажу! Всего за один евро! Впрочем, с одним условием. Город старается продать его Германии — если только власти превратят его в настоящий музей.
На данный момент экспозиции еще в разработке. На одном из этажей выставлены неуклюжие устройства слежки: камеры, упрятанные в бревна, в большие пуговицы от пальто, в фальшивые булыжники. Еще одна камера разместилась в скворечнике… на мой взгляд, бездарный камуфляж.
Возможно, намерение как раз и состояло в том, чтобы не слишком тщательно прятать эти устройства подслушивания и подглядывания. Возможно, важнее считалось дать людям ясно понять, что за ними ведется слежка, чем предоставить им самим об этом догадываться. Плохо замаскированная камера подтвердит слухи. Если не знать о неусыпном наблюдении, если периодически не натыкаться на такие вот камеры, можно утратить чувство постоянного страха — и зачем тогда все это? Лучшее наблюдение — когда все поголовно подозревают, что за ними следят. В таком случае правительству даже не придется отсматривать готовый материал: нужно только заставить людей поверить,что кто-то может за ними следить. Порой здесь, в Соединенных Штатах, на дома вешают фальшивые камеры наружного наблюдения, рассчитывая, что это смутит преступников. Конечно, то, чем занимались агенты тут, в штаб-квартире «Штази», отнюдь не сводилось к изобретению забавно нелепых приспособлений для слежки за согражданами — далеко не все здешние экспонаты представляют собой неуклюжие технические диковины, в которых теперь мы находим некое странное очарование. Жизни людей оказывались разбиты, покалечены, уничтожены, их карьеры наталкивались на каменную стену при малейшем подозрении. Людей бросали в тюрьмы, пытали их без разъяснения причин (и где я слыхал эту фразу раньше?), а средства массовой информации и культурная жизнь подвергались жесточайшей цензуре. Да и продукты питания на Востоке оставляли желать лучшего.
Этажом выше сохранились кабинеты главы «Штази», Эриха Мильке. Эти помещения не особенно шикарны по западным меркам, но к ним все же примыкала небольшая квартира, довольно уютная с виду. Теперь подобный стиль обстановки выглядит примером довольно своеобразной эстетики. Думаю, кого-то один беглый взгляд на все эти занавеси и старые телефонные аппараты заставит поежиться, но для многих они воплощают особый, узнаваемый стиль дизайна, некий тоталитарный китч.
Этот стиль не назвать особо пышным. С другой стороны, все эти правительственные шишки могли рассматривать себя в качестве скромных работяг, простых функционеров, которые трудятся на благо государства, масс, — им было не к лицу окружать себя предметами роскоши, как это сделали бы нынешние «олигархи» или члены королевских фамилий, которым это положено по статусу. Помню, в 90-е годы я побывал в московской редакции газеты «Правда»: должно быть, декоратор был тот же. В том помещении не обнаружилось никаких признаков декаданса — что для подобного средоточия власти меня несколько удивило. Почти полное отсутствие властных символов: ни мраморных лестниц, ни гигантских люстр, даже никаких кожаных кресел. Возможно, такой аскетизм должен был воплощать высшее служение чиновников, но в этом контексте подобные притязания вкупе с абсолютной властью внушали еще больший ужас. В кабинете редакционного совета «Правды» имелся необычный декоративный элемент: очень длинный книжный стеллаж, содержавший исключительно сочинения Ленина (и как только этому большевику удалось найти достаточно времени, чтобы исписать столько бумаги?)…
Когда рушилась Берлинская стена, бумагорезательные машины в «Штази» работали на износ. Подумать только, каким стремительным поворотом в мировоззрении стали эти драматические минуты: только что человек был гордым вершителем судеб, а в следующий миг превратился в отвратительного бумагомарателя, спешащего стереть все следы своей многолетней работы. Думаю, парни в ЦРУ, стиравшие записи пыток и легендарные «восемнадцать минут Никсона», тоже чувствовали нечто подобное. Может, все они и не испытывали при этом вины, но знали, по крайней мере, в какое дерьмо попадут их боссы и они сами, если их застанут за этим занятием. Большинство уничтожителей бумаг «Штази» в итоге перетрудились и оказались намертво забиты, пришлось вызывать подкрепление. Огромное количество документов разрезали, но избавиться за пару дней от всего содержимого хранилищ было попросту невозможно, так что сегодня появились организации, которые помогают людям разыскать заведенные на них «дела», если те еще можно прочесть. Имеется и группа энтузиастов, пытающаяся реконструировать документы из бумажной «лапши», — безумно кропотливый труд. Здесь, на нашей стороне океана, в Нью-Йорке, хранится дело, которое ФБР завело когда-то на Джона Леннона. На этой конкретной странице дела нет ни одной строки, которая не подверглась бы цензуре: теперь дело выглядит скорее как произведение концептуального искусства.
Фото предоставлено ФБР
Справедливость и срок давности
Следует ли выплачивать компенсацию людям, чью жизнь грубо попрали «Штази» или другие подобные правительственные агентства — где бы то ни было? Нужно ли возвращать им или их наследникам утраченное имущество? Быть может, следует хотя бы учредить примирительные комитеты установления истины, как в свое время поступили в Южной Африке, — чтобы «очистить атмосферу», позволить стране и ее населению перевести дух и двинуться дальше? Там восстановление справедливости не влекло каких-то наказаний или денежных выплат — но только в том случае, если публиковалась вся правда, без купюр.
В последние годы народ Зимбабве (бывшая Родезия) пытается вернуть себе земельные участки, отобранные белыми поселенцами у его предков. Порой целых три поколения белых семейств или даже более жили на этих присвоенных фермах; естественно, сегодня они считают их своей собственностью, а Зимбабве — своей родиной. Белые жители этой страны полагают (как нам говорят), что нацией не могут, не должны управлять чужаки или белое меньшинство, но эти дома и фермы они при этом называют своей законной собственностью. Они вырастили детей, наладили инфраструктуру, сделали землю плодородной. Но не только на собственных фермах. В определенном смысле они наладили инфраструктуру всей страны — построили все то, чем она живет сегодня. Но, поскольку политические воды обратились вспять и белые отошли от руля управления, их право владеть 80 процентами сельхозугодий в стране просто потому, что их прародители присвоили их когда-то, стремительно теряет вес и вряд ли будет подтверждено. Мугабе пришел к власти благодаря надежде на то, что богатая ресурсами африканская страна с хорошо налаженной жизнью сумеет достичь процветания под руководством черного президента. Увы, Мугабе со временем превратился в порочного, жестокого деспота, намеренного держаться за власть любой ценой. Потомки людей, живших на этих землях в доколониальную эпоху, заодно с жадными, беспринципными самозванцами, называющими себя «представителями Мугабе», начали силой захватывать отнятые когда-то участки.
Торжество справедливости? Не совсем, но захват земли белыми поселенцами тоже не был честным. Кое-кто скажет, спустя много лет правда была восстановлена. Если я украду что-то у человека, который бессилен отстоять свое имущество или землю, пусть даже в течение многих десятилетий, не станет ли награбленное в какой-то определенный момент моим — по праву и по законам морали? Быть может, само течение времени снимет клеймо «украденное» с моей собственности? И каков же должен быть срок? Десять лет? Сотня? Может, тысяча?
Скорее всего, любая попытка восстановить справедливость раз и навсегда будет обречена на провал. Возможно, абсолютная справедливость (подобно любому абсолюту) редко встречается в жизни, не считая блокнотов математика. Белые хозяева будут изгнаны со своих ферм в Зимбабве, одни участки обогащенной земли останутся вообще без присмотра, а другие будут приведены в негодность непривычными к такому труду новыми владельцами. Скорее всего, пойдет волна незаконных захватов земель, вспыхнет борьба между новыми хозяевами. Но возможно все же, что какое-то время спустя, если ситуация не выйдет из-под контроля вовсе, будет достигнуто некое подобие баланса. Кто-то скажет, что на этой земле нет места хозяину с белым цветом кожи, и в этих рассуждениях есть свой резон. Но потребуется лишь немного сочувствия и понимания, чтобы простить этих людей; быть может, несколько потомков белых воров сумеют обрести свое место, свой дом и даже немного чести и уважения. Почти у каждого из нас, вне зависимости от расы, есть свои «черные страницы» истории. Порой эти события не столь отдалены во времени, постоянно напоминают о себе. Порой они произошли много поколений назад, и мы уже не чувствуем личной вины или стыда, но обстоятельства меняются, и то, что некогда было забыто или похоронено, возвращается к жизни.
Я бы сказал, человеку (где бы то ни было) все труднее дается фраза: «Я здесь живу, а ты — нет». Движение народов никогда не унималось, миграция бесконечна, и смешение дается нелегко, но может оказаться плодотворным, стать источником новизны и творческого заряда.
Начнется ли кровавая свалка вокруг красивых модернистских домов в Ведадо, районе Гаваны, выстроенных в 50-е годы? Израиль, Палестина, Южная Дакота, Тибет — везде земля переходила из рук в руки. Быть может, кража земли или собственности обязательно влечет в будущем новую кражу — зеркальное отражение первой? Неизбежно ли восстановление справедливости спустя годы? Существует ли справедливость вообще?
Когда именно в песочных часах справедливости и возмездия иссякает песок? Могут ли жертвы «Штази» требовать какой-либо компенсации? Вправе ли жившие в Германии евреи требовать возврата своих домов в Лейпциге и Берлине (тех, разумеется, что все еще стоят)? Вправе ли потомки русских, покинувших страну после революции, вернуться и потребовать назад замечательные здания в Санкт-Петербурге? А огромное множество китайцев, выброшенных хунвейбинами из семейных владений во время Культурной революции, — вправе ли они теперь вернуться в дома, где жили многие поколения их предков? Вправе ли любой, кто окажется у власти, «отматывать историю назад» до удобного момента и оправдывается ли применяемое при этом насилие целями восстановления справедливости?
Мне кажется, в большинстве случаев — нет. И, возможно, в этом и кроется неопределенный, ускользающий смысл справедливости.
Параллели
Перед вами — кадр из документального фильма «Секретарша Гитлера», который почти целиком состоит из прошедшего недавно долгого интервью с этой женщиной. Замечательный пример того, с какой легкостью мы готовы вводить себя в заблуждение, с какой готовностью обманываемся, с каким удовольствием носим шоры на глазах.
Кадр из фильма Андре Хеллера и Отмара Шмидерера «Секретарша Гитлера»: «Я должна была пожертвовать этим во имя высшей цели». No Dor Film / Heller Werkstatt
Теперь-то, конечно, она понимает все то, чего годами не желала видеть или признавать, — в точности так же, как сегодня множество людей (хотя уже не так много, как раньше) отказываются признать, что администрация президента Буша занималась чем-то неэтичным, неконституционным, а может, и вообще преступным. Выражения вроде «национальная безопасность», «патриотизм», «терроризм», «демократия», «компактное правительство», «свободный рынок» исправно нажимали на нужные клавиши…
Судя по всему, мы способны жить, отрицая очевидные факты, прячась от них. Я не в силах поверить, будто люди способны совершать кошмарные преступления, не оправдывая или, еще лучше, не отрицая их начисто: как выразилась секретарша Гитлера, не разбив яйца, яичницу не сделаешь. Думаю, в администрации Буша кто-то пользовался той же метафорой. Как мне представляется, присущая нам способность отрицать очевидное развилась из механизма самозащиты, из инстинкта самосохранения: здесь задействована та же функция сознания, которая помогает сфокусироваться, отбросить несущественные детали, пренебречь отвлекающей информацией во время охоты или ухаживания. Разветвленность и мощный потенциал механизмов отрицания, вероятно, подтверждают, что эта техника жизненно необходима — и применяется она в самый нужный момент, хотя через какое-то время человек иногда может занять другую позицию и встретиться с правдой лицом к лицу.
Вовсе не будучи недостатком или изъяном, способность к отрицанию была — и до сих пор остается — очень даже востребованным механизмом выживания: в некоем искаженном смысле именно она делает нас людьми. Могут ли отрицать животные? Скажет ли собака: «Кто, я? Нагадила на ковер? Да ты шутишь!» — и, что важнее, сможет ли собака убедить себя, что она на ковер не гадила? Мне кажется, животные вполне способны хитрить и лгать, а вот могут ли они обмануть себя самих… что ж, видно, мы так никогда и не узнаем наверняка. Быть может, это присущее сознанию умение и позволяет нам идти напрямик, не отвлекаясь, и потому достигать успеха — как это и свойственно людям.
Всевозможные демагоги, рекламисты, спецы по маркетингу и религиозные лидеры научились манипулировать этими мощными инстинктами. Это зачастую прискорбно, но, по-видимому, подобный поворот был неизбежен. Использование ими наших способностей печально, поскольку они пользуются ими исключительно в целях собственноговыживания. Наши защитные механизмы начинают работать против нас самих. Впрочем, раз уж способности отрицания естественны, тогда вполне естественно и то, что отдельные люди добиваются больших успехов в манипулировании ими, чем другие.
Как бы то ни было, даже самым неотразимым сленговым выражениям, самым популярным рекламным лозунгам, самым мощным «клавишам» психики порой можно противостоять — или по меньшей мере замечать их намеренное (или злонамеренное) использование. По крайней мере, человеку под силу сделать осознанный выбор: желает ли он, чтобы им манипулировали, соглашается на самообман или же нет. Иногда немного самообмана не повредит, это позволит справиться с задачей или создать что-нибудь неожиданное, новое (скажем, мне не нужна жесткая критика, когда я пытаюсь сочинить новую песню). Самообман может подтолкнуть нас высказаться вслух и в таком случае — когда он вселяет надежду — также может считаться благом.
Два самых крупных надувательства на свете — то, что жизнь якобы имеет «смысл», и то, что каждый из нас уникален. Если вдуматься, развитие встроенного механизма сокрытия гнетущих и неотвратимых истин было весьма практичным достижением. Может, мы все-таки уникальны в каком-то смысле: количество доступных комбинаций черт характера, склонностей и пристрастий, элементов внешности и накопленного опыта невообразимо велико. Все мы разные, но это разнообразие существует внутри определенных границ — иначе мы были бы не в силах узнавать в других таких же, как мы сами, людей. То, что делает нас нами, многообразно до «бесконечности», но всегда ограничено общей для всех формой. Почти безграничное количество вариаций на одну, жестко ограниченную тему.
Быть может, та самая вещь, которая дает нам индивидуальность, наделяет каждого из нас уникальным сочетанием личностных качеств и характером, присутствует и в собаках? А может, протягивается и еще дальше по пищевой цепочке, вплоть до насекомых? Букашки-таракашки с личностью, с характером? Почему бы и нет? Зачем останавливаться на собаках? Насекомые могут походить на нас. Я — вернее, то, что я привык называть «я», — в конечном итоге могу и не быть таким уж уникальным. Набор возможных комбинаций индивидуальных черт может тянуться и вниз, и вверх по древу эволюции. Внутри каждого вида может отыскаться не меньше личностных свойств, чем у нас, людей. Наш внутренний полицейский твердит: «Даже не думай об этом» — всякий раз, когда мы мысленно забредаем в подобные «запретные зоны», когда в наши головы приходят идеи, способные свести нас с ума или удержать от нужных поступков. Идеи вроде: а может, я не столь уж уникален? Внутренний полицейский желает нам добра, не дает нам «съехать с катушек» и впасть в ступор. Нашему виду просто необходимы эти маленькие иллюзии.
Другой самообман — будто бы жизнь «имеет смысл» — вовсю эксплуатируется множеством религий по всей планете, это общеизвестный факт. Всеобщее пристрастие к этой успокаивающей идее попросту невозможно отрицать. Я бы сказал, что религии — несмотря на массу предрассудков в их арсенале и на то, что, к несчастью, они сплошь и рядом становятся причиной бесчисленных вспышек насилия и прочих ужасов, — по-видимому, выполняют важную функцию. Если считать, что наша (человеческая) жизнь служит некоему предназначению, имеет некий смысл, жизнь сразу становится легче, и удары судьбы уже не кажутся такими сокрушительными. Людям так проще жить: этого вполне достаточно.