Сотников Михаил Юрьевич : другие произведения.

В редакции

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Михаил Сотников
  
  
  В редакции
  
  
  рассказ
  
  
  1
  
  
  Дома, дома и дома... Желтоватые, громоздкие, сталинского ампира здания окаймляют одну из центральных площадей города. Веселые и приветливые солнечным июньским днем, они теперь, под свинцовым октябрьским небом, производят довольно угнетающее впечатление. Облетевшие косорукие деревья, там-сям словно воткнутые в асфальт, уныло нависают над прохожими. Деревья, в отличие от подвижных людей, ожидают долгие, безрадостные, безлистные месяцы. Они не смогут изобрести себе развлечений типа Нового года, Рождества, Масленицы, они не будут кататься на коньках, санках и лыжах, а затем греться в теплой уютной комнате перед телевизором...
  
  С этих дней и вплоть до конца апреля им начертано бездеятельно наблюдать, как бурлит мимо них непостижимое людское бытие.
  
  Вечером, в начале пятого, плелся под этими голыми деревьями Василий Сурмач. И вот по какой надобности.
  
  Минут двадцать назад он оставил рабочее место с твердым намерением сегодня туда не возвращаться. Начальника сектора Василий провел привычно и просто: предварительно, воспользовавшись коротким отсутствием шефа, перенес пальто и дипломат одному приятелю в соседний сектор, затем, уже после возвращения начальника, попросил Петьку Меркулова выключить по окончании рабочего дня свой (Сурмача) компьютер и вышел якобы по служебному делу. Спустя десять минут, одетый и с дипломатом в руке, Василий уже спешил по нечистой заводской территории к проходной. А еще через десять минут он был на центральной площади под желтыми зданиями.
  
  А вот здесь и подходим мы к самому любопытному: в одном из этих старомодных строений, со двора, размещалась редакция очень солидного литературного журнала республики. Взаимоотношения молодого инженера с этим уважаемым изданием были весьма извилисты и неоднозначны. Первое наступление на него Сурмач предпринял еще зимою, месяцев девять тому назад. Взяв пару номеров этого журнала у брата Евгения, Василий перелопатил их от корки до корки и с присущей начинающим наивностью решил, что его стихам тут самое место. Ибо стихотворные произведения, найденные Сурмачем на страницах этого издания, во-первых, не вызвали у него бурю восторга, во-вторых, показались довольно слабой пародией на классиков. И вот именно он, Василий, привнесет туда свежую струю поэзии, скажет новое слово. (Такие глупости часто забредают в головы молодых да неопытных.) Подстрекаемый этой шальной мыслью, он, не долго колеблясь, оттиснул после работы на ленточном секторском принтере штук двадцать своих стихов, вложил их в конверт и благословил на легкую дорогу.
  
  С этой отсылкой Сурмач постепенно стал замечать за собой удивительные вещи. Жизнь, ранее такая простая и беззаботная, отягощал теперь какой-то подсознательный зуд: дошло ли, понравится ли, примут ли, напечатают ли?.. Механизма отслеживания судьбы своих творений в дебрях редакций Василий не ведал, у брата же спросить не мог, поскольку тогда еще от всех скрывал свою поэтическую болезнь. Проходили дни, ползли недели и месяцы, а никаких вестей из редакции не поступало. И становилось очевидно, что там, в журнале, от его стихов, по крайней мере, в восторг не пришел. Более того, в душу невольно закрадывалось беспокойное: а читали ли их вообще? А если читали, отчего ж молчат? А если не читали, значит — не дошло? А если не дошло, то как это проверить? А если и дошло, и читали, и забраковали?.. О ужас! Словом, подобная путаница мыслей, этакое ожидание у моря погоды выбили Сурмача с привычной колеи, а самое главное, перестали писаться стихи. Ибо как же писать, если, возможно, они никуда не годные? Образовалась какая-то душевная неволя, и из нее надо было освобождаться. Спустя три месяца такого несносного существования, по окончании всех разумных сроков рассмотрения рукописей, Василий бросился на амбразуру: позвонил в редакцию.
  
  Там, ясное дело, оказалось, что никто не только не видал воочию его стихов, а и вообще про такого поэта Сурмача впервые слышит. При этом Василия вежливо заверили, будто бы все поступления в редакцию отслеживаются, и случаи потери рукописей у них крайне редки. Видимо, во всем виновата почта.
  
  Что ж, бывает. Обнадеженный Сурмач не далее как следующим днем распечатал наново в том же месте и из того же файла бесследно пропавшие стихи, вновь поместил их в стандартный почтовый конверт, внимательно переписал адрес с последнего номера упомянутого журнала и с добрым настроем вбросил в синий ящик около универсама “Центральный”.
  
  Но результат был точно такой же. Приветливый голос снова заверял самодеятельного поэта, что никакой подборки стихов от гражданина Сурмача в редакцию не поступало, что, по-видимому, причина в скверной работе почты. Василию тотчас припомнилось, что за годы его срочной службы на Дальнем Востоке эта небрежная почта почему-то не потеряла ни одного из многочисленных конвертов его переписки с родителями и товарищами. В почтовых отделениях деньги вытягивали из конвертов — это было. Но чтобы письма не находили своего адресата...
  
  И вот почти через полгода после отправки первых стихов Василий собственноручно доставил третью их копию в эту неприступную редакцию. Правда, из литсотрудников в тот день на месте никого не было, но секретарша, что-то живо строчившая в единственном незамкнутом кабинете, пообещала передать писанину Сурмача по назначению.. Но Василий был уже тертый калач и имел основания не полностью доверять таким пересылкам, а посему назавтра же позвонил в отдел поэзии и поинтересовался судьбой своих злосчастных произведений. Разумеется, про них и слыхом не слыхивали. Тогда рассвирепевший поэт потребовал к телефону секретаршу. На это ему логично, ответили, что секретарш у них три: какую именно? Едва сдерживая поток проклятий, Василий уточнил, что ту (худощавую, беловолосую и в очках), что сидит за первой от входа дверью. К счастью, та девушка была на рабочем месте. Она тотчас вспомнила молодого человека, вспомнила рукопись, переданную ей, но выразила удивление, что ее (рукопись) не могут найти: она же в полдень отдала ее некому Петру Петровичу. И тут, слава Богу, выяснилось, что Петр Петрович является редактором отдела публицистики, а никак не поэзии, и что невнимательной секретарше верши (!) почему-то показались очерком. Она искренне просила прощения. Но от этого многострадальному Василию было не легче, так как Петр Петрович только что уехал в командировку, вернется приблизительно через неделю, а ключ от его кабинета есть еще только у главного редактора. Главный же редактор сейчас находится на семинаре молодых литераторов за городом и будет не раньше, чем через три дня.
  
  Чертыхаясь, Сурмач отпечатал четвертую копию злополучных стихов и в раздраженном состоянии духа ворвался в редакцию. С суровым лицом, не здороваясь и не взирая на беседу редактора отдела поэзии с каким-то посетителем, передал ему Василий из рук в руки свою рукопись. Затем деловито достал из кармана блокнот и записал, как того редактора величать, а также полюбопытствовал, когда предположительно его рукопись будет прочитана. Редактор, неказистого вида пожилой мужчина, пообещал просмотреть ее не раньше, как через месяц, ссылаясь на завал материалом.
  
  Что ж — месяц так месяц. Малость выпустив пар, Сурмач простился и двинулся к выходу.
  
  Нетрудно догадаться, что и через месяц, и через два стихи не были рассмотрены сверхзанятым редактором отдела поэзии. Этому препятствовали: то совещание секции поэзии в Доме литератора, то заседание Приемной комиссии, то подготовка многочисленных вечеров в честь юбилеев всевозможных заслуженных литераторов, то завал рукописей, то наконец болезнь редактора.
  
  Спустя три месяца телефонной войны с неприступным “толстым” журналом (и предшествующих полгода головодури) Сурмач таки добился аудиенции по своим стихам.
  
  Чувство, с которым он сегодня шел в эту осточертевшую редакцию, было не из приятных. Обычная инженерная логика подсказывала, что — не мытьем так катаньем — его оттуда вытурят. Та же логика говорила, что к созвездию имен, неизменно являющихся на страницах этого солидного издания, имен, знакомых ему еще по школьным учебникам, его маленькая звездочка ни в коем разе пристроиться не может. К тому же за эти девять месяцев заочной борьбы имел грех Василий показать брату, далеко не первому литератору республики, свои творческие достижения. Результат, был неутешительный. Еще не то, видать, врежут ему литературные зубры... Но — назвался груздем, полезай в кузов.
  
  ...В кабинете, куда заглянул Василий, седел тот же невзрачного вида дядька лет под шестьдесят, что и прошлым разом. Судя по всему, он не был завален делами, так как читал за столом, с помощью очков, газету. На одном краю стола лежала тонкая стопочка листов, на другом стояла приземистая аляповатая пепельница. В целом кабинет производил двойственное впечатление: очевидные приметы былой состоятельности здесь сочетались с общим упадком “развального” времени. Помещение было явно рассчитано не на одного редактора. О том свидетельствовали четыре недешевые столы-близнецы, мягкие кресла вдоль стен. Между прочим, стены были обшиты вагонкой. Но все, кроме стола пожилого редактора, казалось как бы бесхозным, запущенным. На трех остальных столах беспорядочно лежала разная утварь, журналы, скрутки грубой бумаги. Вагонка сильно пожолкла и местами почернела. Все это, а также абажуры под высоким потолком, было покрыта налетом пыли.
  
  — Здравствуйте! — прикрыв за собой дверь, бодро промолвил Сурмач.
  
  Дядька неспешно оторвал глаза от газеты и посмотрел поверх очков на гостя.
  
  — Добрый день... — вяло и не очень приветливо сказал он, и в его подслеповатых глазах появился законный вопрос: дескать, с кем имею честь?..
  
  — Я Василий Сурмач, — гордо отрекомендовался парень, приблизившись к редактору, — мы с вами договаривались на сегодня...
  
  У стола, с противоположной от дядьки стороны, стоял специальный стул для посетителей. Но поскольку приглашения сесть Сурмач не услышал, то и остался торчать в какой-то неловкой позе. Мял в руках вязаную шапку. Кстати, от редактора разило дешевыми папиросами, рубашка на нем была не первой свежести, а пиджак здорово заношен. Все это Сурмач заметил невзначай.
  
  — Так-так, помню-помню, — придерживая одной рукой дужку громоздких очков, не сводил очей с Василия редактор.
  
  Сам он был, похоже, небольшого роста, и ему приходилось довольно высоко задирать голову.
  
  — Так слушаю вас, — отложив наконец газету в сторону, наставнически промолвил редактор.
  
  — А что меня слушать? — недоуменно ответил Сурмач. — Там же... все написано было...
  
  — Так-так, загадочно хмыкнул редактор. — Ну что ж, начнем... вот с чего...
  
  Он неторопливо залез в правый ящик стола и вытащил на свет божий до боли знакомую Василию рукопись. Положил ее по правую руку и забарабанил по столу пальцами.
  
  — Вы мне ответьте, читаете ли вы наш журнал? — издали начал хитрый редактор.
  
  — Да... — Василий сразу заподозрил подвох.
  
  — Ага! И славненько, — оживился дядька, сцепил пальцы рук и сильно хрустнул косточками. — И скажите вы мне, молодой человек, что там на последней странице написано?
  
  Сурмач наморщил лоб.
  
  — Так там же... ну, там об авторских рукописях что-то...
  
  — Вот-вот! — охотно подтвердил дядька. — А чтобы не быть голословным, уважаемый... как вас?
  
  — Василий Сурмач, — терпеливо подсказал Василий.
  
  — ...А чтобы не быть голословным, уважаемый Василий Сурмач, — продолжал матерый редактор, — я беру последний номерочек журнала, — он извлек журнал с левого ящика стола, — открываю последнюю страничку... Так... И читаю: “К сведенью авторов и подписчиков. Редакция принимает к рассмотрению прозаические произведения объемом не более 5 авторских листов, поэтические — до 200 строчек...” Вот убедитесь сами, — редактор ткнул журнал Василию под нос.
  
  — Не понимаю... — промямлил растерянный Сурмач.
  
  — А я поясню, — участливо откликнулся редактор. — У вас, уважаемый, здесь, — он приподнял рукопись над столом и как бы взвесил, — на целую поэму.
  
  — Какая поэма! Двадцать маленьких стихов всего-то, — вознегодовал самодеятельный поэт.
  
  — Маленьких? — с ехидной проницательностью глянул на него невзрачный дядька. — Да у вас самое короткое стихотворение — в три строфы. Тут, хороший мой человек, простейшая математика. Не укладываетесь вы... э-э... Василий Сурмач в двести строчек. Как ни крути.
  
  Василий наконец смекнул, что дал маху.
  
  — Но не это главное, — с великодушием победителя успокаивал бедолагу редактор. — Хотя, как писал бессмертный классик, краткость — сестра таланта... Стихи, молодой человек, не объемом замечательны... Но, повторяю, не это главное.
  
  Он брезгливо (так показалось Василию) подвинул к себе рукопись и стал ее для виду перелистывать.
  
  — Я бы мог, конечно, согласно нашим правилам, вообще не принимать вашу рукопись к рассмотрению, — продолжал свою проповедь литературный зубр, — но, учитывая позицию главного редактора отслеживать все новое, дабы не проморгать талантливое... Лишь учитывая эту позицию, я внимательно прочитал ваши стихи...
  
  Тут в утробе Сурмача что-то сжалось, напружинилось, а руки моментально похолодели.
  
  — И ничего, как я и предполагал, утешительного вам, уважаемый... э-э... Василий Сурмач, сказать не могу.
  
  Дядька высокомерно посмотрел на кустарного поэта, высокого детину, замершего перед столом.
  
  — Это, бесспорно, не наш уровень... не наш... В принципе, и этого бы мне было достаточно, чтобы отклонить рукопись сразу. Но я привык все в жизни доводить до конца, выполнять, так сказать, честно свои профессиональные обязанности...
  
  На Василия было страшно смотреть. Хорошо что в комнате не было посторонних.
  
  — И вот что я вам приписал на последнем листе вашей кипы... — Несмотря на мощные очки, редактор низко склонился над листом, читая: — Стихи В.Сурмача имеют очень невысокие художественные достоинства, в них прослеживаются хромота рифмы, неточность выражений и слабое владение литературным языком. Слишком часто встречаются просторечные слова и нескладные, уличные языковые конструкции. Образность стихов чересчур громоздкая и искуственно-нарочитая, оттого смазывается смысловая нагрузка произведений. Вывод: стихи В.Сурмача не могут быть предложены для печати.
  
  Превозмогая шум в голове, скрывая дрожание рук, срывающимся, обиженным голосом Василий вытиснул из себя:
  
  — Так это ж общие слова... А что, извините, конкретно вы указать можете?
  
  — Ха! — зажегся щуплый дядька. — А тогда снова возвращаю вас к последней странице нашего журнала. Читаем: “рукописи не рецензируются и по почте не возвращаются...” — Он пренебрежительно посмотрел на горе-поэта. — Я не обязан перед вами отчитываться, а лишь сообщаю свое окончательное решение. Я думаю, для вас и моего заключения жирно будет...
  
  — Как же, погодите, — Василий нещадно комкал шапку в руках, — этак получается, что вы к любому — от последнего графомана до Достоевского — этот штамп применить можете... Как же так — без конкретики?
  
  — Ну, чтоб так смыком, как языком! — гадливо отмахнулся от его неказистый дядька. — Мне тут один также объявил: “Да у меня лучше, чем у Пушкина, написано!” Я вашего брата знаю...
  
  — Причем тут Пушкин! — все более вскипал Сурмач. — Да ваше заключение — это же стандартная пробрежневская отписка. Такое клеймо можно налепить на любое напечатанного в вашем журнале произведение, на любого классика...
  
  — Так, уважаемый, ваше время истекло! — прервал его возмущения бывалый редактор. — У меня еще на сегодня уйма работы. А стихи ваши слабые, очень слабые... Увы.
  
  — Какие именно? Что слабое? — аж надвинулся на дядьку Василий. — Скажите конкретно...
  
  — А конкретно вам скажут наставники родной литературы. Поступайте на филфак, читайте классику, много читайте. А я уроков не даю. У нас здесь иное учреждение. И не мешайте мне работать. — Редактор говорил невозмутимым нравоучительным тоном, изрекал, судя по всему, затертые, заученные фразы и оттого еще более бесил Василия. Лучше бы он бранился!
  
  — Да это ж кошмар... — Сурмач схватил свою рукопись со стола. — Это же демагогия... Литературная могила... Я жаловаться буду!
  
  Он, не прощаясь, метнулся к двери.
  
  — Ваше право, — с насмешкой в голосе кинул ему редактор. — А лучше читайте классику, работайте над словом...
  
  — Дерьмо ваша классика! — бешено захлопывая дверь, напоследок зыкнул Василий.
  
  От этих слов содрогнулись стены литературного храма. Не часто звучали здесь подобные определения.
  
  
  2
  
  
  После ухода этого наглеца пожилой редактор долго не мог успокоиться. Он не то, что не смог взяться за работу, а даже статью в любимой литературной газете, где известнейший критик делал разнос новой книги ненавистного редактору писателя (неприятеля еще по университету), никак не лез в голову.
  
  “Хам! — мысленно возмущался Иван Иванович (назовем его так). — Мало я ему влепил! Вот же сволочь! Как его, мерзавца, фамилия?.. Ага, Сурмач... Василий Сурмач. Ну и лады... — помозговав так, он достал из верхнего кармана пиджака твердый блокнот и занес подлую фамилию молодого поэта в черный список. — Ты у меня попляшешь!”
  
  Но и это не успокоило Ивана Ивановича. Подмывало пойти к кому-либо из своих коллег и невзначай, за разговором, посетовать на нахальную самоуверенность молодых борзописцев, как пример привести случай с Василием Сурмачем. “Неслыханная подлость! Обозвать классику дерьмом! — несмолкаемо бурлила душа бывалого редактора. — Сгною, ей-богу, сгною эту сволочь”. Нет, определенно, надо было с кем-то поделиться...
  
  Иван Иванович уже было придумал пойти в отдел критики, вызвать кого-либо в курилку, а там и завязать беседу... Как ему действительно дали прикурить — только в другом месте и иным способом.
  
  Звонил главный редактор. По ледяному, неблагосклонному тону Винцеся Павловича, которым тот вызывал Ивана Ивановича зайти к себе на минутку, тот заподозрил недоброе.
  
  Кабинет главного редактора, не в пример отделу поэзии, был светлым, опрятным и свежевыкрашенным. Здесь даже стоял добротный кожаный диван для посетителей, на полу лежал ворсистый ковер.
  
  — Ну что, брат, — встретил редактора отдела поэзии “главный”, мужчина примерно такого же возраста, но одетый с иголочки, дородный, плечистый, с львиной, чуть тронутой сединою, шевелюрой, — как у нас с рукописью Темрашевича? — (он назвал имя писателя, о творчестве которого было принято высказываться только посредством высоких эпитетов.)
  
  — Нормально, Винцесь Павлович, — замялся редактор, та как на самом деле к рукописи еще не приступался, — начал, но навалились дела разные...
  
  — До завтра осилишь? — проникновенно засматривая подчиненному в глаза, спросил “главный”.
  
  — Нет, что вы! — ужаснулся Иван Иванович. — До завтра никак не управлюсь.
  
  — Как не управишься! — недобро побагровел Винцесь Павлович. — Вот тебе и на! Что ж ты меня подставляешь?! Да Темрашевич завтра к нам заглянуть решил, уже с неделю интересуется...
  
  — Понимаете... — замямлил Иван Иванович. Он как-то сгорбился, сжался и стал еще ниже своего маленького росточка. — Сперва корректуру вычитывал, номер же, сами знаете, надо было в типографию неотложно сдавать. А уже и следующий на носу...
  
  — Так ты не смотрел?! — грозно вытаращился на него главный редактор. — Ты, видать, ошалел, дружище. Да черт с тем номером! Зачем мне не доложил, я б твою корректуру нашел, кому сунуть! Почему ты меня подводишь, спрашиваю? Не смотрел? Говори честно!
  
  — Не смотрел, думал сегодня начать и кончить, — понуро склонил голову Иван Иванович.
  
  — Ну, удружил ты мне, человече, вот спасибо! — ошеломленно смотрел на подчиненного Винцесь Павлович. — Ты, может, не отдаешь себе отчета о происходящем, уважаемый? Так растолкую. Так объясню тебе, непутевая твоя душа, кто есть Темрашевич. То напомню тебе, — “главный” перешел на шепот, что книга моя в его издательстве к печати готовится, что, между прочим (так, для общего развития), и твоя повесть в журнале, где Темрашевич второй человек, вылеживается. Ты, брат, меня не уважаешь, так хоть о себе побеспокойся.
  
  — Да Павлович... — несмело попробовал оправдаться Иван Иванович.
  
  — Ты хоть о себе потревожься, — не слушал его “главный”. — Потому что без Темрашевича ты никто — ноль без палочки... Раз в год человек поэму принес, попросил напечатать к своему юбилею, а мы его вот как привечаем!
  
  Вдруг начальника озарило:
  
  — А ты часом не под мухой?! Что-то нос у тебя всегда, как на морозе, что-то ты вечно помятый...
  
  — Винцесь Павлович, — укоризненно посмотрел на него подчиненный, — обижаете... — но почему-то покраснел и отвел взгляд в сторону.
  
  — Смотри, доиграешься! У меня на тебя здесь, — Винцесь Павлович снова понизил голос и похлопал по щиту секретера, — компромата достаточно. Я же могу чему-либо и ход дать... так сказать, законный. За сто жалоб у меня на тебя накопилось! Зачем, например, молодых оскорбляешь? А?!
  
  Иван Иванович стоял, рассматривая что-то на полу.
  
  — Я, конечно, понимаю, что наш журнал не для молодых литераторов, но всему есть свой предел! Вот, к примеру: “...вам только дынями торговать”, “...плугом писано”, “...жалуйтесь хоть черту лысому” — это не твои слова? — лукаво сощурился “главный” и уже чуть мягче добавил: — Смотри, шалей да знай меру! А рукопись Темрашевича мне послезавтра (так как до завтра это, пожалуй, нереально) — на стол! А его упрошу денек обождать. Ясно тебе, Иван Иваныч?
  
  — Ясно-ясно! — обрадовался близкому окончанию разборки подчиненный. — Все в лучшем виде сделаем, сейчас же и приступаю.
  
  — И поправляй только очевидные ошибки и ляпсусы, остальное не трогай — не любит! — строго предупредил Винцесь Павлович.
  
  — Известное дело! — нескладно подмигнул Иван Иванович. — Не первый раз замужем.
  
  — Помогай тебе Бог, — попрощался с подчиненным “главный” и взялся за служебные бумаги.
  
  “Чтоб ты позеленел!” — злился про себя редактор, выходя из кабинета.
  
  В коридоре, когда Иван Иванович подошел к двери своего кабинета с искренним намерением взяться за работу, его окликнули.
  
  — Иваныч, ты? — долетел с противоположного конца мрачного безоконного прохода знакомый голос.
  
  Это был Михаил Язепович Бодайский, человек, который по своей литературной харизме не намного уступал Темрашевичу и свободно открывал буквально все редакционные двери. В их журнале Бодайский числился литконсультантом. Сейчас он стоял у двери захудалого отдела общественной мысли и настойчиво звал к себе Ивана Ивановича:
  
  — Идем со мной, Иванович, разговор есть!
  
  — Извиняйте, Михаил Язепович, — воспротивился пожилой редактор, — дел по горло, только что сам “главный” нагрузил...
  
  — На минуточку, Вань, на одну минуточку, — делал Бодайский из полутьмы заговорщицкие жесты. — Тут и для тебя интересная новость есть...
  
  — Ай, Язепыч, видит Бог, в грех вводите.
  
  — Ну-ну, давай быстренько, — продолжал уламывать его редактора Бодайский, который уже отомкнул дверь кабинета и был только на полкорпуса снаружи. — Не пожалеешь...
  
  Редактор взглянул на часы: начало шестой — конец рабочего дня. Он вздохнул, проверил, замкнута ли дверь своего кабинета, и поплелся по рукаву коридора к отделу общественной мысли.
  
  Лишь только Иван Иванович очутился внутри кабинета, Бодайский мгновенно затворил за ним дверь и замкнул их на два оборота ключа. Ключ опустил в карман. Затем он так же решительно задернул непроникающие шторы широкого окна, выходящего на центральную улицу города, включил слабую настольную лампу, сел.
  
  — Присаживайся, ноги для дороги, — предложил заслуженный писатель республики своему менее значительному приятелю.
  
  О внешности Михаила Язеповича мы можем, пожалуй, сказать только то, что был он очень похож на главного редактора — Винцеся Павловича, лишь чуть более дороден, молод и подвижен. Бодайский занимал весьма высокую должность в Союзе писателей, его книги не переводились на полках книжных магазинов, а пьесы не сходили со сцен театров. К тому же как человек активный, он входил в руководства многообразных общественных организаций, консультировал едва ли не все литературные редакции города, принимал участие в разных выездных мероприятиях Союза писателей. Он имел многодетную семью, внуков, современный автомобиль, дачу... И тем не менее, это был постоянно неудовлетворенный, неуемный в достижении недостижимых целей, почти несчастный человек.
  
  Вот и сейчас он, обманом заманив в пустой кабинет кроткого Ивана Ивановича, уже установил в центре стола выпуклую бутылку “Наполеона” и копался в ящике — искал более-менее чистые рюмки.
  
  — Язепыч! — взмолился редактор отдела поэзии. — Что ж вы со мной делаете! Мне ж только-только “главный” шею мылил, мне сегодня работать и работать...
  
  — Свет хрустальной зари-и, свет, над ми-иром встаю-ющий... — не взирая на протест приятеля, хорошим баритоном напевал Бодайский. — Где же это рюмка голубенькая моя завалилась, черт подери?.. А! Вот, вот она, миленькая. Только протру ее сейчас. — Он извлек из наружного кармана шикарного пиджака белоснежный платок и занялся рюмкой, рассматривая ее на свет лампы.
  
  — Вино, видать, тут без меня пили, поганцы! — заключил Бодайский. — Ну да немного протер.
  
  — Михаил Язепыч, я только пригублю, — как мог, защищался Иван Иванович. — Вы ж наши строгости знаете...
  
  — Давай у меня без капризов! — Язепович уже откупорил добротную бутылку и наполнял рюмки дорогим напитком. — Пожилой человек, внуков имеешь, а ломаешься, как девица на выданье.
  
  — Какое там “ломаешься”, Язепыч! — ныл редактор, принимая рюмку от приятеля. — “Главного” сам Темрашевич своей рукописью удостоил, а тот, известное дело, на меня перевалил. Да на весь кисель до завтрашнего вечера дал сроку.
  
  — Вот напугал! — крякнул Бодайский от крепкого коньяка, спохватился и полез в свой дипломат за лимонами. Начал их неаккуратно резать тупым ножом и класть на заскорузлую тарелку. — Настращал ты меня, брат, Темрашевичем. Подождет! Небось и так печатает, сколько душа пожелает. Совсем он, между нами говоря, — Язепович подморгнул приятелю, — под старость с рельсов поехал. В мае что-то накропает, сам даже толком не прочтет, а уже по редакциям эту сырость распихивает. И в июне, ишь ты, уже отшлепана его писанина. Этакий фокус-покус! Да мало того, подписывается под каждым стишком: май нынешнего года. А на мой взгляд, печатаешься ты, грешная душа, без очереди, так хоть молчи про это, таись... Чтобы не вызвать раздражение у других. Верно я говорю, Иваныч, или нет? — осовелый от первой же рюмки, благодушно смотрел на щуплого собутыльника Бодайский.
  
  — Угу... — мямлил тот. Ему очень не хотелось ляпнуть по пьяному делу лишнего.
  
  — Это ж дураку последнему понятно, — продолжал провоцировать редактора Михаил Язепович, — что стихам, как вину, выстояться надо, полежать. Глядишь, и подправиться что-то, и ляпы там разные, несуразности обнаружатся... А этот Богом себя возомнил: сегодня начеркает там что-то с будуна, а завтра — шмыг во все центральные газеты со своими бреднями, дескать, читайте, пока я добрый... И, главное, ни на минуту не задумается, болван, хотим ли мы его читать. Правильно, Иваныч? — опрокинув вторую чарку, толкнул в плечо Ивана Ивановича житель литературного Олимпа.
  
  — Ну, в определенной степени... — как бы соглашался и как бы не соглашался с ним редактор. Неприметно для себя он опустошил вторую рюмку и уже принимал из рук словоохотливого Бодайского третью.
  
  — Так и я толкую, — несвязно говорил привычно опьяневший Язепович, — осточертело все это, во как осточертело! — он взмахнул рукой поверх головы. — Тужишься тут всю жизнь, из сил выбиваешься, барахтаешься в этой постылой мышиной возне, а конечный всему итог — гроб да пласт земли сверху. Эх, давай рты прополощем.
  
  — А я эту еще не выпил.
  
  — Допивай!
  
  Иванович сморщился и выплеснул в рот очередную порцию “Наполеона”.
  
  Бодайский освежил рюмки. Разомлелый от предыдущих доз редактор уже не сопротивлялся.
  
  — Вертишься, чтоб оно все сгорело, ночей не спишь, — говорил дальше столп отечественной литературы, — а тут так, бывает, отблагодарят за доброту да ласку, что волком выть хочется...
  
  — Ага, — поддакивал Иван Иванович, — вот у меня сегодня случай вышел...
  
  — Так отблагодарят, — перекрывал его своим наболевшим Бодайский, — что свет белый адом покажется. Слышишь, брат, что сынок мой, глаза б на него не глядели, отмочил?
  
  — Это который? Григорий? — заинтересовался редактор.
  
  — Какое там Григорий! Федька, пустая его душа, младшенький мой. Шельма! — вдруг заревел Михаил Язепович и бахнул кулаком по столу. — Сызмальства перед ним стелились: тю-тю-тю — конфеточку, сю-сю-сю — игрушечку; велосипедик новейший хочется — на! мотоцикл — на! машину — на, бери! Все на блюдечке ему, готовенькое, пережеванное подавали. Говорил же супруге — испортим парня. Да где там: “Ой, какой красивенький мальчик! Ой, Феденька...”
  
  Всхлипнув, Бодайский стыдливо нагнул голову, схватил Бутылку, наполнил свою рюмку и резко выпил: унял слезу.
  
  — Ты же, Вань, знаешь, сколько я зарабатывал при Советах. Каждый год новую книгу издавал! А еще — переиздания, а еще — переводы! Ни в чем детям отказу не было. Двух дочек замуж выдал. Гришу женил. Да всех квартирами обеспечил. А этого, ишь ты, не успел — перестройка громыхнула. Так и тут мы ему навстречу пошли. У меня же четырехкомнатная была в правительственном доме — под семьдесят квадратных метров. Разменял! Жилье свое, где годы мои лучшие прожились, разделил ради этого охламона на двух- и трехкомнатную. С доплатой, конечно. По его милости с женой теперь не в центре живем, а так — у черта на куличках. А все почему? Женился, дурья голова, в двадцать лет и к нам привел свою цацу. А у них, молодежи, теперь сам знаешь какая любовь!
  
  — Скверная теперь молодежь, вот у меня сегодня... — силился вклиниться в говорение собутыльника редактор.
  
  — Ой, Вань, какая скверная! — оборвал его несчастный глава семейства. — Полюбятся пару ночей и уже в ЗАГС шпарят. Инфантилы! Короче, не ужился он с женою: с первых же дней — скандал за скандалом! То Федька из дому уходит, то она к своим родителям бежит. Только помирятся, как снова — дебош, гвалт, драка! А тут еще этот ирод задумал меня попрекать: ты виноват, это из-за твоего властолюбия мне жизни нету, не можем мы жить с тобой под одной крышей! Ей-богу, как баба целые дни скулил. А сам, кровосос, хоть бы копейку за жизнь заработал! Тут и жена, дура неисправимая, пилить меня подключилась: разменивай да разменивай квартиру. Терпел я так с месяц, а потом махнул на все, глупец, и занялся разменом. Век себе не прощу!
  
  Бодайский дрожащей рукой наполнил чарки.
  
  — Ну, чтоб мне Бог хоть под старость разума дал!
  
  Выпили.
  
  — И что ты думаешь? Сколько пожили они в той роскошной, на тридцать сем метров, двухкомнатной? — скорбно спросил у приятеля Язепович.
  
  — Откуда ж мне знать? — осторожно, дабы сильней не рассердить горемычного отца, промямлил Иван Иванович.
  
  — Два месяца! — сделав страшные глаза, вскрикнул Бодайский. — И главное ж так подло, так неожиданно мне свинью подложили! Как серпом по одному месту, сволота, полоснули. Вчера под вечер заявляется мой дорогой сынок пьяный вдрызг и объявляет, что жить у меня будет. Когда разобрались: стерву свою он уже месяц как выгнал, а квартиру продал — за карточный долг рассчитался. Вот мразь! Этакого заворота и в самом ужасном детективе не прочитаешь! У супруги сердечный приступ случился. “Скорую” два раза вызывали. Видит Бог, кабы не жена, я б этого мерзавца на улице ночевать оставил. Ее жалею!
  
  Сочувствуя горю многострадального отца, два раза бегал тем вечером за водкой в ближайший магазин Иван Иванович. Около двух часов ночи доставил он на такси беспамятного Бодайского домой — на опеку вконец изнервничавшейся супруги.
  
  Лишь в три часа, тихонько отворяя дверь собственной квартиры, вспомнил редактор об окаянной рукописи Темрашевича. “Меня выгонят с работы, — стрельнуло в одуревшей от выпитого голове. — Пронеси, Боже.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"